• Приглашаем посетить наш сайт
    Державин (derzhavin.lit-info.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    В суде

    В СУДЕ

    Каждому москвичу-старожилу известно было скучное старинное здание Присутственных мест при выезде из Воскресенских ворот с Красной площади. На его задворках помещалась знаменитая Яма - московская долговая тюрьма. Одно это название, отдававшее сырым, могильным духом, способно было повергнуть в священный ужас несостоятельного должника. В высоком подвале слепые окошки с толстыми железными прутьями, в холодных камерах томились арестанты. Водевилист Ленский резвился на эту тему в куплетиках:

    "Близко Печкина трактира,
    У присутственных ворот,
    Есть дешевая квартира,
    И туда свободный ход..."

    Совестной суд помещался совсем рядом с Ямой, и из его окон можно было видеть, как ведут по улице с полицейским солдатом очередную жертву замоскворецкого банкротства.

    В это учреждение, за неимением на примете лучшего, и определил поначалу Николай Федорович своего непутевого сына. Карьеры в Совестном суде не делали, но трудно было рассчитывать на более видное и хлебное место для уволенного студента. К тому же Островский поступил в суд, не имея даже первого классного чина, - не чиновником, а "служителем". Что его ожидало? Макать перо в орешковые чернила и учиться разгонисто, чисто и тонко переписывать прошения, составлять протоколы и повестки. Год должен пройти, прежде чем его произведут в чин коллежского регистратора, а там видно будет, какое усердие проявит по службе.

    Совестной суд уже в ту пору выглядел учреждением архаичным, доживавшим свой век. Учредила его, расчувствовавшись над "Духом законов" Монтескье и собственной перепиской с энциклопедистами, Екатерина II. По мысли законодателя, Совестной суд должен был основываться на "естественном праве", а судья - прислушиваться к голосу сердца.

    Упование на доброе сердце судей в России, где совсем недавно Шешковский ломал руки в застенках, было не более чем сентиментальной утопией. Однако в российском законодательстве оставалось столько белых пятен, а в части писаных законов царил такой ералаш, что Екатерине II показалось проще обойти эту проблему, учредив для не слишком опасных преступлений патриархальный суд. Суд этот должен был действовать, как определит Градобоев у Островского, "по душе", а не "по закону".

    Судьям Совестного суда просвещенная царица вменила в обязанность руководствоваться "человеколюбием, почтением к особе ближнего и отвращением от угнетения". Легко вообразить, как просторно могли трактовать человеколюбие московские подьячие дореформенной поры!

    В Совестной суд обращались с исками родители против детей и дети против родителей - суд пытался разрешить эти споры мировым соглашением "по совести". Здесь решались дела по разделу имущества, некоторые торговые тяжбы. Кроме того, суд ведал и уголовные дела по преступлениям, совершенным при особо неблагоприятном стечении обстоятельств, дела малолетних, глухонемых и т. п. 1.

    Что за типы проходили тут каждый божий день перед столом канцелярского служителя! Что за диковинные всплывали истории! Суд основывался лишь на устных показаниях сторон, и тот, кто оказывался речистее, всегда имел шанс выиграть дело.

    Похоже, что именно Совестным судом пугает в "Женитьбе Бальзаминова" сваха Красавина робкого дурачка Мишу.

    "Красавина. Да ты все ли суды знаешь-то? Чай, только магистрат и знаешь? Нам с тобой будет суд особенный! Позовут на глаза - и сейчас решение.

    Бальзаминов. Для меня все равно.

    Красавина. Что же станешь на суде говорить? Какие во мне пороки станешь доказывать? Ты и слов-то не найдешь; а и найдешь, так складу не подберешь! А я и то скажу, и другое скажу; да слова-то наперед подберу одно к другому. Вот нас с тобой сейчас и решат: мне привилегию на листе напишут..."

    Хотя Островский-младший не спешил оказать особых успехов по службе, отец при первой возможности перевел его в более современное и солидное учреждение - Московский коммерческий суд, где сам в ту пору исполнял должность присяжного стряпчего. 10 декабря 1845 года Островский приступает к новым своим обязанностям в здании Коммерческого суда на Моховой, недалеко от университета.

    Вероятно, пристраивая сына, Николай Федорович намекнул председателю суда, что не так уж озабочен большим для него жалованьем и готов содержать его на свой счет: лишь бы он оказался при хорошем деле и получил возможность продвигаться по службе. Во всяком случае, жалованье Островскому было положено на первых порах по четыре рубля в месяц, то есть даже меньше минимального табельного, составлявшего для чиновника низшего ранга 5 рублей 62 с половиной копейки.

    председатель С. И. Любимов произнес программную речь, в которой, между прочим, сказал: "Душа торговли есть кредит, но там нет кредита, где нет ни честности, ни правоты. Путь к честности указует нам чистая совесть, а к правоте - закон" 2.

    Разумевший дело вмиг смекал, что стоит за этой торжественной ораторской фразой. Московские купцы, всякого рода Пузатовы и Большовы, охотно брали деньги в кредит, раздавали направо и налево векселя, но смерть как не любили возвращать заемный капитал, предпочитая идти на риск фальшивого банкротства. Они объявляли себя несостоятельными должниками, утаивая капитал, переводя имущество, дом и лавки на родственника - сына или зятя. Ложное банкротство прошло по Москве 30-40-х годов моровым поветрием.

    Подобные мошенничества в области торговли и были подсудны Московскому коммерческому суду, в словесный стол которого поступил служить Александр Николаевич. В состав Коммерческого суда входили выборные от купцов, им было определено уставом разбираться с людьми своего же сословия в спорных торговых делах "более словесно, нежели письменно". Особенностью судопроизводства в Коммерческом суде было то, что изустные объяснения сторон не стеснялись ни обрядами, ни юридическими формулами. Истцу и ответчику разрешалось выступить каждому не более двух раз, их объяснения заносились в протокол, а спустя некоторый срок выносилось решение. Купцов привлекала в новом суде сравнительная простота и дешевизна производства дел (официальных судебных пошлин с просителей не брали).

    Однако при современной благообразной внешности это был, по существу, старый дореформенный "Шемякин" суд: дела решались в закрытых заседаниях, часто спустя несколько недель после заслушивания.

    К тому же канцелярия не проверяла, как правило, достоверность объяснения сторон, когда их заносили в журнал, а подробности дела к моменту вынесения решения часто путались и изглаживались из памяти судей. Впрочем, редко когда судьи терялись в вынесении приговора. Был тут один безошибочный знак: кто из тяжущихся лучше "подмажет", тот и прав.

    "домашней", скрытой стороне жизни купеческого сословия, встречая дома клиентов отца, становясь случайным свидетелем разговоров богатых купцов со своим "ходатаем". Но разве можно сравнить это с тем, что пришлось ему слышать, видеть и записывать самому в столе "для дел словесной расправы"!

    Перед ним будто раздвинулись вдруг тяжелые пыльные кулисы и предстала в резком белом свете изнанка сцены: все бездны человеческой низости, дрязги, обманы, преступления, небывалая изобретательность ума, наклонного к мошенничеству, и рядом с этим, хоть и куда реже - внезапные озарения благородства, душевной шпроты.

    То, что глухо таилось годами за высокими тесовыми заборами купеческих домов, за воротами с двойными лязгающими засовами, напоминавшими феодальный замок, - все это выплескивалось перед столом судьи и ложилось под перо канцеляриста: страсти разгорались, языки развязывались, семейные тайны выговаривались вслух, ближайшие родственники не щадили друг друга. А сколько уверток, желания свалить вину на другого, изощренности в отчаянной самозащите можно было здесь наблюдать!

    Никогда не знает человек, к каким последствиям приведет тот или иной его поступок. Николай Федорович все еще надеялся, вопреки всем неудачам, выработать из сына дельца. Сам того не ведая, он оказал ему огромную услугу, только не с той стороны, с какой рассчитывал.

    "Гони природу в дверь - она влетит в окно".

    суд оказался не менее важной жизненной школой.

    Островский обрел здесь возможность зачерпнуть из самой гущи жизни, познакомиться с ее скрытыми пружинами. Жизнь являлась ему со всеми своими нелепостями и болью - не только в лице просителей, входивших с улицы в двери суда. Не меньше ярких впечатлений выносил он из общения с товарищами по приемной - канцеляристами, чиновниками, судьями. Серьезному писателю никогда не требуется специально "изучать жизнь". Она сама идет к нему, он живет ею и - волей или неволей - впитывает се впечатления.

    Что происходит за завесой правосудия? Из чего складывается жизнь мелкого чиновника? Каковы его тайные радости, вожделения и печали? Все это с домашней, доверительной стороны пришлось узнать Островскому.

    Низшим чиновникам Коммерческого суда не полагалось постоянного жалованья. Они, как уже говорилось, получали его "по усердию и заслугам", то есть по благоусмотрению начальства. Даже если приложить к нищенскому месячному жалованью в пять-шесть рублей "наградные", столовые и квартирные, человек, самый скромный и непритязательный, не мог прожить на эти деньги. Такая плата была со стороны начальства как бы молчаливым признанием, что служащие суда живут побочным доходом. Взятка становилась признанной de facto по немому уговору. Поневоле "руку крючком согнешь", как скажет Островский в "Пучине".

    К тому же и купец-проситель, освобожденный от казенной пошлины, никогда бы не поверил, что с него ничего не возьмут в суде. Даже как-то непрочно, несолидно это, если в серьезном деле деньги не плачены... Вот и выходят судейские один за другим пошептаться с клиентом в темную прихожую и с пустым карманом редко возвращаются. Если же тяжба поважнее, тайком забирают дело из шкафа домой, а потом встречаются с ответчиком где-нибудь за столиком в трактире и решают все тишком, без долгих проволочек, за милую душу.

    своему товарищу в драме "Пучина":

    "Кисельников. У нас ведь не из жалованья служат. Самое большое жалованье пятнадцать рублей в месяц. У нас штату нет, по трудам и заслугам получаем; в прошлом году получал я четыре рубля в месяц, а нынче три с полтиной положили. С дому сто рублей получаю. Кабы не дележка, нечем бы жить.

    Погуляев. Какая дележка?

    Кисельников. По субботам столоначальник делит доходы с просителей, да я посмирнее, так обделяет".

    Нет сомнения - что-то припомнилось здесь в 1865 году Островскому из его давних лет.

    "Бери. Неужто мы хуже тебя, а ведь вот должны же кормиться за счет мошенника-купца". Сначала, как это бывает, смеются над его чудачеством, потом начинают смотреть косо - не хочет ли он показать, что лучше нас? - и, наконец, открыто осуждают и отворачиваются от него.

    Что там вышедшие из моды брюки и потертый цилиндр - хотя и это досада для молодого человека, наклонного к франтовству, что окна лавок со всевозможными соблазнами, идя мимо которых он невольно замедляет шаг во время своей ежедневной в несколько верст прогулки - от дома до службы и обратно, что и неловкие разговоры с просителями, постоянные искушения легкого заработка. Куда хуже - одиночество среди товарищей по службе, их презрение и насмешка.

    "Не будь я в такой передряге, - говаривал Островский, - пожалуй, не написал бы "Доходного места" 3.

    Смею думать, он не написал бы не только "Доходного места", он не написал бы и "Банкрота", где стряпчего Рисположенского гонят из суда за то, что он попался, вынеся из канцелярии дело и потеряв его в трактире; не написал бы и "Семейной картины" с рассказом Пузатова о его тяжбе с немцами; не написал бы очерка об Иване Ерофеиче, маленьком чиновнике, над которым потешаются его товарищи по присутствию, не написал бы "Тяжелых дней" и "Пучины".

    "Пучине" в особенности сильно и как-то лично будет описано это дьяволово искушение взятки: жизнь толкает под руку судейского канцеляриста и не оставляет ему никакой зацепки, чтобы сохранить честность. Тут и наглядная очевидность того, что "все берут", и сетования матери, что семья-де с голоду пропадает, и рассуждение купца-тестя в том духе, что кому надо в суд идти, тот все равно деньги готовит: "Ты не возьмешь, так другой с него возьмет". Все это, как и следует ожидать, кончается тем, что герой совершает в деле маленькую подчистку и берет с клиента крупный куш, а потом сходит с ума от укоров совести.

    От судьбы его товарищей по службе Островского уберегло, сохранило искусство. Он давно, признаться, волочил службу, как вериги, и под благовидным предлогом норовил улизнуть из присутствия. Его все глубже захватывали литературные интересы. Той самой осенью, когда он поступил в Совестной суд, им был закончен начерно первый дошедший до нас рассказ: "Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс, или От великого до смешного только один шаг". Под рассказом молодой автор впервые выставил дату: 15 декабря 1843 года. С той поры он всегда будет отмечать на рукописях день окончания работы.

    Живя другой, важнейшей и лучшей половиной своей души, вне присутствия, Островский получил возможность смотреть на все, что происходит в суде, чуть отстраненно. И оттого, что он мог как бы со стороны взглянуть на быт присутствия, нравы Ивана Ерофеича и его товарищей, посмеяться над взяткой, он сам приобретал охранную грамоту от соблазнов, стороживших человека в словесном столе. То, что выговорено вслух, литературно закреплено, словно бы обводило незримым магическим кругом и защищало нетронутость нравственного чувства.

    Островский никогда не станет раскаиваться в том, что еще в молодости, по собственным словам, "слепо поверил своему призванию и пренебрег служебной карьерой и другими выгодными занятиями". Сейчас кажется дикой сама мысль, что Островский мог стать в жизни кем-то иным, а не писателем, не драматургом. Но это не так. Нас гипнотизирует результат. А между тем он мог бы оказаться и стряпчим, как отец, и чиновником, как брат Михаил Николаевич, и видным дельцом. Тут был перекресток, от которого разные вели пути. И нужно было странное и сильное тяготение, чтобы разбить привычную инерцию и соступить, хоть и не сразу, с уготованной отцом истоптанной дорожки. "Весь отдавшись служению искусству, я по своему характеру уже не мог делать два дела разом, - объяснял это потом Островский, - для меня казалось невозможным, несовместимым служить и богу и Маммону".

    А пока приходилось тянуть лямку в суде, пока не настал решительный час выбора, надо было хотя бы чувствовать себя не одному и, по великому слову Достоевского, "иметь куда пойти". У Островского было два таких места: театр и кофейня Печкина. В театр он шел при первой возможности по вечерам, днем же только и ждал срока, чтобы отправиться в печкинскую кофейню. По счастью, нашлись и в суде два-три молодых чиновника, подобно Островскому тяготившиеся канцелярской службой и не чуждые по молодости лет литературным интересам. С ними и проводил время Александр Николаевич.

    "Мы приходили в суд часов в одиннадцать, - вспоминал Островский, - и у нас начиналось литературное утро. Разговаривали и спорили о литературе и так незаметно досиживали до трех часов. После трех часов отправлялись в кофейную Печкина, это было не что иное, как хороший трактир, продававший кофе, против Александровского сада..." 4

    Примечания

    1 См.: Ключевский В. О.

    2 Московский коммерческий суд. Очерк истории. Спб., 1909, с. 25.

    3 По воспоминаниям П. М. Невежина (см.: А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 262).

    4

    Раздел сайта: