• Приглашаем посетить наш сайт
    Есенин (esenin-lit.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    Рашель и правда

    РАШЕЛЬ И ПРАВДА

    Масла в огонь подлил приезд Рашели. Известнейшая французская актриса давала гастроли в Малом театре. Москва всегда любила приезжих артистов, но по Элизе Рашель она просто сошла с ума.

    Правда, кроме самой Рашели в спектаклях французов не на что было смотреть. Ее брат и антрепренер, Рафаэль-Феликс, крайне невыразительный актер, подыгрывал премьерше, исполняя главные мужские роли. Другие вовсе не заслуживали упоминания. Все будто нарочно было устроено так, чтобы своей посредственностью оттенить ее блеск.

    Два абонемента по двенадцать спектаклей в каждом были раскуплены мгновенно. Высший свет, старая аристократия встречали Рашель восторженно. Кресла партера заполнил московский "бомонд", университетские профессора и литераторы, молодые купчики в европейском платье со зрительными трубками и биноклями в руках.

    С первого же выхода на сцену ей рукоплескали новоявленные поклонники, завоеванные ее красивой статуарностью и декламационной звучностью голоса. Вблизи Рашель неприятно поражала грубыми и резкими чертами смуглого восточного лица, плоской худощавой фигурой. Но на сцене - гибкая, стройная, высокая - она была великолепна. Ее медальный профиль словно был создан для трагедий Расина. Голос ее - низкий, глубокий, доходивший до хрипа в сценах ревности и страсти, гипнотизировал публику.

    Спустя более чем полвека Осип Мандельштам в стихотворении, посвященном Анне Ахматовой, воскресил образ Рашели, навеянный созерцанием старинного дагерротипа:

    "... Спадая с плеч, окаменела
    Ложноклассическая шаль.
    Зловещий голос - горький хмель -
    Души расковывает недра:
    Так - негодующая Федра -
    Стояла некогда Рашель".

    Это был прекрасный образец трагической школы игры. В знаменитой роли Адриенны Лекуврер Рашель так до натуральности правдоподобно и долго умирала на сцене от яда, что в партере делались истерики.

    Графиня Ростопчина называла Рашель своим божеством и увлекалась ею не меньше, чем балериной Фанни Эльснер за несколько лет до того. Она принимала ее в своем салоне, кормила, поила, восхваляла и ублажала, а после закладывала подушкой то место на диване, где сидела французская гостья, чтобы кто из молодых медведей-москвитян не бухнулся на него невзначай 1.

    Все будто голову потеряли от европейской знаменитости. Что ни день, о ней кричали газеты, ее портреты и бюсты выставляли в витринах на Кузнецком, дамы подражали ее поступи, а предприимчивый кондитер выпустил конфеты "Рашель".

    И надо же было так случиться, чтобы как раз в те недели, когда в Москве блистала Рашель, на Малом театре состоялась премьера комедии "Бедность не порок". Гостье пришлось потесниться. Второго театра в городе теперь не было, и спектакли Рашели шли, как правило, по утрам, а комедия Островского - вечерами. Трудно было удержаться от сопоставления этих зрелищ - слишком нагляден был контраст, и публика Малого театра разбилась на две враждующие партии.

    Островский связывал с пьесой, посвященной Прову Садовскому, крупные надежды. После истории с Горевым он не мог, не имел права провалиться. Но кроме того, он объявлял ею всем и вся о своей приверженности новому направлению - неофициального патриотизма, добродеющей и искренней народности.

    Еще когда Островский писал пьесу, Погодин прислал ему спешное письмо: одно высокое лицо в Петербурге приняло в нем "близкое участие" и выразило желание "обставить его признаками" современного общественного комфорта 2. Старый лис предлагал воспользоваться случаем, чтобы подтолкнуть на сцену злосчастного "Банкрота". Но Островский отнесся к этому со странным равнодушием. Он не изъявил желания хлопотать о запретной комедии и объяснил это тем, что его направление "начинает изменяться", что взгляд, выраженный в "Банкроте", кажется ему "молодым и слишком жестким" и что вообще - пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует. Исправители найдутся и без нас" 3.

    Согласно новому своему настроению, соединяя "высокое с комическим", в "Бедности не порок" автор перенес на сцену изрядно подзабытый к середине века, особенно в богатых московских домах, мир народного святочного веселья - песен, плясок, обрядов "русского карнавала" {Будущий ближайший сотрудник Островского по Обществу русских драматических писателей Владимир Иванович Родиславский в статье "Святки у поселян Московской губернии" писал в 1853 г., что влияние столицы "не успело еще вполне изменить этот быт и до конца заставить позабыть поселян" их обряды, игры и песни. Родиславский описывал девичьи посиделки на святках, гаданье ряженых, представлявших журавля, лошадь, козу, цыгана. Он записал и их припевки, в наши дни оставшиеся в наследство детям: о вороне, сидевшем на дубу, и о рыжем, спрашивавшем у красного, где он красил свою бороду 4 лица за морозными окнами, слышались веселые голоса, топот ног и смех в сенях, а потом возникал хоровод масок, коза и медведь с бубном, будто сошедшие с лубочной картинки, бренчанье балалайки или гитары, и старинные песни, гаданья, прибаутки. В укор суетной корысти доживала свой век в купеческом быту исконная поэзия, отголосок недавнего крестьянского прошлого ("У нас тятенька мужик был", - говорил Любим Торцов).

    Последние следы патриархальности, былой близости к земле и природе, с круговоротом праздников естественного календаря, неизбежно должны были истаять за засовами купеческих особняков и в затхлом мещанском быту.

    С этой поэзией уже не в ладу глава дома - Гордей Торцов, стесняющийся всего русского и, в подражание своему приятелю Коршунову, желающий иметь на английский манер фабрику, пить с "агли-чином шампанею" и держать "фицыянтов" в нитяных перчатках. Зато душевно родствен простому и доброму быту его нищий брат: опускаясь, куролеся, паясничая, Любим Торцов живет по чести и говорит правду.

    Ну как было совместить этот "почвенный" мир, простонародную поэзию, русские типы с романтико-трагедийным миром Расина, холодноватым огнем высоких страстей, скульптурными позами и жестами? Не то что для Рашели, но для московских западников, привыкших видеть идеал в просвещенной Европе и клясть свою российскую глухоту и темноту, добродетели быта, воплощенного Островским, были на сильном подозрении. Дикие, грубые нравы - так откуда это умиление "русской душой"?

    Когда в декабре 1853 года автор прочел свою новую комедию в Малом театре группе актеров, мнения о ней не были единодушны. Драматург мастерски очертил главные роли в своем чтении, друзья громко хвалили пьесу, но Щепкин молча покряхтывал, сидел опустив голову.

    За кулисами пошел шумок. Говорили, что Щепкин, получивший роль фабриканта Коршунова, не в восторге от комедии. От роли он не отказался, но, по-видимому, она мало пришлась ему по душе: было что-то сомнительное в том, чтобы приятелю Грановского и Кетчера, слывшему западником, смеяться со сцены над "европеизированным", понюхавшим цивилизации купцом. Кто-то слышал, как старый артист ворчал за кулисами:

    - Бедность - не порок, да и пьянство - не добродетель 5.

    Это острое словцо относилось уже к роли Любима Торцова, которую отдали Садовскому. Пожалуй, и для Михаилы Семеновича эта роль была бы поинтереснее Коршунова. Но Щепкин не сразу себе в этом признался. Хмельной, оборванный Любим Торцов был за порогом той правды на сцене, которая признавалась "людьми 40-х годов", и своей вызывающей "грязью" смущал просвещенный вкус.

    Умный и разнообразный актер, настоящий мастер, Сергей Васильевич Шумский, позднее с успехом переигравший множество ролей в пьесах Островского, отзывался в тон Щепкину:

    - Вывести на сцену актера в поддевке да в смазных сапогах - не значит сказать новое слово.

    Недоволен был и Иван Васильевич Самарин, недавний первый любовник, получивший в комедии Островского роль приказчика Мити. Самарин был актер с хорошим сценическим темпераментом, но успех в таких пьесах, как знаменитый "Розовый павильон", приучил его больше всего ценить возможность блеснуть на сцене выигрышными жестами, фразами и безукоризненным умением носить костюм. Московские щеголи специально ходили в театр, чтобы поучиться у него искусству одеваться но моде. И вдруг вместо "фрачной" роли - приказчик Митя в долгополом сюртуке и с коленкоровым платком на шее... В театре Самарин помалкивал - как-никак роль. Но отводил душу в гостиной своей приятельницы Надежды Михайловны Медведевой.

    Признанная актриса на роли кокеток и гранд-дам, блиставшая в мелодраме, Медведева собирала у себя дома кружок литераторов и актеров, недовольных "партией Островского". На ее вечерах бывали, помимо Шумского и Щепкина, былой приятель Герцена Кетчер, ловкий перелицовщик французских комедий Тарновский, литератор и театрал Бегичев. В этом кругу запальчиво говорили о том, что пьесы Островского вредны для искусства своей грубой натуральностью, что автор не чувствует границы жизни и рампы, что его роли снижают полет актерского искусства.

    - Помилуйте, он из нас лапотников хочет сделать, - восклицал державшийся европейским барином Самарин 6.

    И громкоголосый, косматый, добродушный ругатель Кетчер, считавший себя ревнителем традиций "старого" Малого театра, бурно подхватывал эту тему. Сидя в расстегнутом вицмундире медицинского чиновника, он вынимал изо рта зажатую между почерневшими большими зубами трубку и начинал громко хохотать и возмущаться "островитянами", как звались на его языке все сторонники и поклонники Островского:

    - Папуасы! Ха-ха! Островитяне! Ха-ха! Иерихонцы! Трактирные ярыги! 7

    Последнее относилось уже, по всей видимости, к Аполлону Григорьеву, которого Кетчер недолюбливал.

    Весь этот порыв закулисного бунта против Островского должен был воздействовать на Щепкина тем более, что как раз его, друга Гоголя и признанного премьера группы, противники нового драматурга делали своим знаменем.

    О вражде Островского и Щепкина трудно, неприятно говорить, и психологически понятно, что такой знаток истории Малого театра, как профессор В. А. Филиппов, попытался в свое время пересмотреть эту тему и как бы "отменить" их конфликт 8. Напрасная забота.

    Издали такие недоразумения между большими людьми кажутся чем-то невозможным, необъяснимым. Историческое благомыслие, спокойный взгляд сквозь десятилетия не могут смириться с тем, что лица эти, давно ставшие достоянием учебников, мирно соседствующие мраморными бюстами в пантеоне славы, когда-то враждовали друг с другом, не понимали друг друга, обижались один на другого и обижали сами. Мы эпически спокойно взираем на то, что составляло для них боль, страсть, муку непонимания, ревность, защиту себя и своего взгляда на мир и искусство. Ничто не может отнять у них проверенной временем народной славы. Но, воскрешая их жизнь и судьбу, не будем слепо и робко, в религиозной боязни разрушить святыни, замазывать то, что их разделяло в их времени.

    Увы, так было: Щепкин то надувался, то язвил, не решаясь на открытый поединок, но с лукавым недоверием наблюдая за молодым задором Островского и его друзей в театре. Старик был хитер, умен, ревнив, его страсти подогревали другие "корифеи", сердившиеся на Островского за "неэффектные" роли. Премьеры старшего поколения не были готовы к тому, чтобы играть не "за себя", а для успеха целого, и так, чтобы ни одной нотой не нарушить впечатления живой правды на сцене. А виноватым почитали драматурга, предложившего им сценически непривычный материал.

    "партией" те недостатки, каких прежде не хотел видеть. Он даже чуть преувеличивал их в домашней полемике, следуя дурному примеру противной стороны, бурно негодовал на "холопство" Щепкина и его приятелей, а его друг Эдельсон высмеивал плаксивость, стариковскую сентиментальность, "хохлацкий" выговор знаменитого артиста. В запальчивости говорилась и напраслина.

    Но у крупных людей такая вражда не абсолютна, ее вздувает и ей радуется мелкота. И Щепкин еще будет пробовать перебороть свои пристрастия, когда спустя полтора года захочет сыграть в Нижнем Новгороде роль Любима Торцова, чтобы померяться в ней силами с Провом Садовским и отыскать в герое Островского "чисто человеческую сторону и тогда самая грязь не будет так отвратительна..." 9 И Островский будет делать шаги к примирению с Щепкиным, дорожа его признанием, пока старик не обнимет его на каком-то концерте, заодно с его безотлучным спутником Горбуновым, подсказавшим Михаиле Семеновичу забытые им на сцене строчки стихов...10.

    Важное и крупное в этой ссоре было одно - то, что зеркалом отразила сцена. Сошлись в стык две эпохи, два театральных поколения, два рода понятий и вкусов - и, как часто бывает, поначалу не поняли друг друга, даже тогда, когда, по существу, наследовали одно другому.

    О комедии "Бедность не порок" много спорили за кулисами, в актерском буфете, за домашним столом. Но в театре, как и на поле брани, победителей не судят. То, о чем можно было гадать так и этак, пророчить провал или успех, стало свершившимся событием 25 января 1854 года.

    В день премьеры Малый театр был полон. В первом ряду кресел зрители узнавали по могучей львиной шевелюре прославленного генерала Ермолова. Почтил спектакль присутствием и генерал-губернатор Закревский. Его лысая голова издали светилась стертым полтинником. Всего несколько лет назад, при своем вступлении в должность, он заметил Верстовскому, что двадцать один год не бывал в театрах. И вдруг заделался страстным театралом. Быть может, эта перемена была как-то связана с широко распространившимся известием, что в Петербурге предыдущую комедию Островского одобрил сам государь, а оттого и генерал-губернатору было не зазорно появиться на премьере?

    Пров Садовский завоевал публику уже на первом своем выходе.

    Захлебываясь восхищением, Ап. Григорьев писал:

    "Вот отчего теперь впервые
    По всем бежит единый ток,
    Вот отчего театра зала,
    От верху до низу, одним
    Душевным, искренним, родным
    Восторгом вся затрепетала.
    Любим Торцов пред ней живой
    Стоит с поднятой головой,
    Бурнус напялив обветшалый,
    С растрепанною бородой,
    Несчастный, пьяный, исхудалый,
    Но с русской, чистою душой" 11.

    Спустя сорок лет Д. Коропчевский так описывал ошеломившее всех явление Садовского - Торцова:

    "Я, как теперь, вижу оборванного, небритого, съежившегося от холода человека, сталкивающегося в дверях с Любовью Гордеевной и останавливающего ее шутливым окриком. Он входит в комнату, приподняв плечи и плотно прижав руки, засунутые в карманы, как жестоко иззябший человек, и в этой жалкой позе он умеет придать себе достоинство, вызвать одновременно и искренний смех, и глубокое участие, и живой интерес. Он еще ломается, нараспев произносит свои прибаутки, в особенности там, где они имеют рифмованную форму ("вот и этот капитал взял да пропил, промотал"). Когда начинается рассказ о "линии, на какую он попал", напускное шутовство уступает место горькому юмору, тяжелому смеху над самим собою. Эта скорбь о погибшей молодости, о глупо растраченных средствах как будто выходила еще рельефнее от театрально-трагического тона... пародируя приподнятую декламацию трагических декламаторов того времени" 12.

    Не мудрено было, что Пров Садовский так рельефно очерчивал этот тип. Сколько подобных судеб вокруг мог он наблюдать, о скольких мог слышать от купца Шанина и других друзей Островского! То и дело разорялись купеческие богатые дома, и брели по белу свету оставшиеся без копейки сыновья и племянники, питались подаянием, пили на последние, куролесили, и нередко в линиях Гостиного двора можно было видеть такого оборванного "артиста", куражившегося на потеху публики и произносившего монологи "под Мочалова"... Но Пров Садовский своей игрой сообщил знакомому типу еще и черты высокого благородства, романтического самоотвержения.

    Сильное впечатление от первого акта вырастало и достигало апофеоза в последнем. В нищем Любиме как бы просыпалась живая человеческая душа. И, начав с шуточек и ломанья, он вдруг превращался в сильного своей чистой совестью человека. Все напускное, внешнее слетало, как шелуха. "Слезы звучали в его голосе, вспоминает очевидец этого спектакля, - когда, приплясывая перед братом, показывал ему, "каков он франт стал". А когда он сталовился на колени, прося "пожалеть и Любима Торцова", в театре не могло быть никого, кто не прослезился бы, слушая горькую просьбу этого исстрадавшегося человека. Описать этот эффект нельзя: он весь заключался в глубоко западающем в душу, трогающем самые чувствительные струны ее голосе артиста. "Брат, отдай Любушку за Митю, - он мне угол даст. Назябся уж я, наголодался..." - непередаваемый, надрывающий сердце звук этих слов и как будто и теперь еще слышу" 13.

    Островский, наверное, был счастлив и горд своим другом, следя из глубины ложи за его гениальной игрой. Необыкновенно хороши были в сцене святок певец Климовский в роли Гуслина и Никулина-Косицкая, создавшая чудо в маленькой роли Анны Ивановны. Ее открытость, беззаботность, ее веселая грация в русской пляске покорили публику. Только Самарин огорчил и напугал автора тем, что стал играть приказчика Митю привычными приемами великосветской "ковровой" пьесы, с дикцией в нос и "позировкой".

    "... Я ужасно боялся, - рассказывал потом Островский, - когда он стал читать монолог, стоя у окна и как-то по-французски поджав ногу. Вот-вот, думаю, упадет, потому что так стоять человек обыкновенный не может. Думал, упадет он, опустится занавес и пиеса не пойдет. Но, слава богу, кончилось благополучно" 14.

    По окончании спектакля публика устроила дружную овацию автору и артистам. Давно намерзлись кучера и выездные лакеи, хлопали рукавица об рукавицу, притоптывали у костров, разложенных на площади перед театром; слоны искр уносились в черное небо. А зрители все не хотели расходиться.

    Сам Закревский одобрительно сдвинул ладоши. Вообще-то его вкусы были, вероятно, не многим шире театральных понятий генерала Крутицкого в позднейшей комедии Островского о "Мудрецах": "... комедия изображает низкое, а трагедия высокое, а нам высокое-то и нужно". Но он оглядывался на рукоплещущих артистам жену и дочь, на всю бушующую аплодисментами театральную залу, и на его брюзгливом лице с оттопыренной нижней губой выразилось удовлетворение.

    Ему могло, правда, не понравиться, что пьяный оборванец, ухмыляясь, произносил знаменитые строки патриотической трагедии: "Пей под ножом Прокопа Ляпунова!"

    Но он прикрыл на это глаза и не дал бы теперь ход доносам немногих недовольных, подобных помещику-театралу, выражавшему задним числом свое возмущение:

    - И эти стихи какой-то Островский вложил в уста пьяному купцу в своей комедии. И как это просмотрело III отделение - недоумеваю? Пьяному купцу, которых мы встречаем около винного погреба Костюрина. Я, разумеется, написал об этом в Петербург.

    Подслушавший этот раздраженный монолог Иван Федорович Горбунов запечатлел и другую сцену, происшедшую при "театральном разъезде".

    - Шире дорогу - Любим Торцов идет! - воскликнул по окончании пьесы сидевший с нами учитель российской словесности, надевая пальто.

    - Что же вы этим хотите сказать? - спросил студент, - я не вижу в Любиме Торцове идеала. Пьянство - не идеал.

    - Я правду вижу! - ответил резко учитель. - Да-с, правду. Шпре дорогу! Правда по сцене идет. Любим Торцов - правда! Это конец сценическим пейзанам, конец Кукольнику...15.

    Друзья Островского воспрянули с его успехом. Аполлон Григорьев долгое время ходил, как пьяный, и мог говорить только о Садовском да об Островском, создавшем Любима Торцова. В обычном увлечении он не слышал поперву голосов противных, и вся театральная зала казалась ему захваченной одним чувством.

    Быстро, горячо написал он восторженнейшую статью "Шире дорогу- Любим Торцов идет!". Прочтя ее в рукописи, сам автор смутился пылкими преувеличениями, какие в ней содержались, и просил ее не печатать 16. Но Григорьева трудно было остановить. Он признавал, что дошел в последнее время "до фанатизма" в преданности общей идее кружка и в Островском видел блестящее подтверждение всем своим смутным пророчествам. Григорьев верил, что искусство воплощает в образы сознание масс, народностей, местностей, поэты - суть их голоса, и "новое слово" жизни потребовало "нового слова" и на сцене. Наконец-то под его пером определилось и это "новое слово" - как самое старое слово - народность. Любим Торцов расковал заклятье.

    Для того чтобы выразить напряжение и восторг своего чувства, Григорьеву уже было мало и критической статьи. Он сочинил рецензию в стихах, назвав ее "Искусство и правда" и сопроводив неуклюжим подзаголовком: "Элегия - ода - сатира". Элегией было воспоминание о триумфах Мочалова, одой звучали строфы, посвященные Островскому и Садовскому, сатиры удостоилась Рашель. В начальном своем виде стихотворение носило даже название "Рашель и правда", но его пришлось изменить по настоянию редакции, как слишком вызывающее по отношению к французской гостье и ее московским поклонникам.

    Не одного лишь Григорьева посетил этот соблазн - сопоставить Садовского в роли русского пьяницы Любима с вышколенным, холодным искусством Рашели в пьесах Корнеля и Расина.

    просто.

    Шла необъявленная война. Поклонники Рашели фыркали на низкие страсти и грубый быт в пьесах Островского. "Островитяне" демонстративно выказывали свое презрение к "высокой" манере игры французской знаменитости.

    Приятель Островского и член кружка "москвитянинцев" Н. И. Шаповалов отличился во время представления "Федры" Расина. Это была одна из лучших ролей Рашели. Вдруг в середине действия из кресел раздался хриплый хохот. Заподозрили, что зритель навеселе, и вывели его из зала. А когда поинтересовались, чем вызвана такая неуместная на трагедии веселость, Шаповалов громко объявил, что нельзя удержаться от смеха, глядя, с каким старанием разыгрывает актриса свою ходульную роль 17.

    Но переубедить поклонников Рашели тоже было невозможно, тем более что среди них были признанные в своем деле авторитеты.

    Неожиданно пылким почитателем французской актрисы явил себя Михайло Семенович Щепкин. Как видно, ему, всегда стремившемуся осознать стихийные законы актерского творчества, по душе пришелся блестящий профессионализм, отточенность ее искусства - то, что называется "школой". Кроме того, в трагический декламационный пафос Рашели врывались порою фразы, сказанные совсем просто, обыденно, почти скороговоркой, и это казалось ново и обаятельно, в особенности рядом со взлетами ее мощного, низкого, будто металлического голоса.

    Так или иначе, но Щепкин, не зная ни слова по-французски, бывал у Рашели чуть не каждый день после спектакля и вел с ней через молодого "драгомана" (переводчика) долгие беседы о сценическом искусстве. Благодарная Рашель подарила ему свой портрет с краткой и многозначительной надписью: "Все артисты - соотечественники" 18.

    В гостиной Ростопчиной Щепкин с жаром уверял присутствующих, что за искусством Рашели будущее: все-де скоро освоятся с ее возвышенной манерой игры. Он даже рассказывал, к случаю, смешную побасенку, как в деревню, привыкшую ходить в лаптях, вернулся из города мужик в сапогах. Все кричали: "Не будем носить сапогов...", а в конце концов один за другим - надели.

    Если Островский присутствовал при этом разговоре, он, наверное, усмехнулся про себя: в кого метит Михайло Семенович? Рассказ остер, пример хорош, но только вот за кем в самом деле будущее театра? Кто наденет сапоги?

    И уж, кстати, о сапогах: за кулисами актер Степанов подшучивал над "корифеями":

    - Михаилу Семеновичу с Шумским Островский поддевки-то не по плечу шьет, да и смазные сапоги узко делает - вот они и сердятся 9.

    Полемика, начавшаяся в театральном кругу, быстро переплеснула в литературу и журналы. В Петербурге "Отечественные записки", издаваемые Краевским, писали о Любиме Торцове как о "пьяном нахале". "Это называется у кого-то "новое слово", - возмущался критик журнала (по-видимому, П. Н. Кудрявцев), - это поставляется на вид, как лучший цвет всей нашей литературной производительности за последние годы! За что же такая невежественная хула на русскую литературу? Действительно, такого "слова" еще не говорилось в ней, такого героя никогда не снилось ей...".

    "Не то удивляет нас, что в литературе нашей мог возникнуть такой тип, как Любим Торцов, - продолжал критик... - Удивляет и неприятно поражает нас то, что пьяная фигура какого-нибудь Торцова могла вырасти до идеала, что ею хотят гордиться как самым чистым воспроизведением народности в поэзии, что Торцовым мерят успехи литературы и навязывают его всем в любовь под тем предлогом, что он-де нам свой, что он у нас "ко двору"! Не есть ли это искажение вкуса и совершенное забвение всех чувств литературных преданий?" 20

    Известный критический прием: поначалу компрометируют героя, чтобы потом поставить под сомнение и все произведение и ту меру реализма, что выразилась в нем.

    "Московские ведомости" о пьесе Островского не отозвались вовсе: им было некогда, они были заняты успехами Рашели. А может быть, виною тут было то, что ближайший сотрудник газеты, поэт Николай Щербина, оказался ярым поклонником гастролерши и ненавистником друзей Островского.

    Островский не раз встречался со Щербиной в знакомых домах - у Энгельгардтов, Ростопчиной, а чаще всего - у Любови Павловны Косицкой, муж которой, актер Никулин, пригрел одно время поэта, поселив его в своем доме. Было особенно тяжко видеть, как недоброжелательство свивает себе гнездо под боком у Косицкой - одной из любимых актрис Островского, считавшейся к тому же его приятельницей. Но кто знает, с какого пустяка начинают порой портиться отношения, так что люди, прежде близкие, расходятся едва ль не врагами?

    Косицкая была немного обижена на Островского за то, что он отдал главную роль в "Бедной невесте" не ей, а Екатерине Васильевой. Да и в "Бедности не порок" ей достался эпизод - правда, мастерски ею сыгранный. Неужто Островский не понимает, кто в этом театре первая актриса?

    и его литературный успех, к которому он не был причастен, так как не получал ролей в его пьесах, и его шутливо-нежные отношения с Любовью Павловной. Но закваской всех страстей служил, скорее всего, Щербина.

    Худой, невзрачный брюнет с птичьим лицом, раздражительный и нервный до болезненности, Щербина вечно клокотал страстями и пристрастиями, "как маленький вулканчик", по определению одной из его знакомых. Приехавший всего несколько лет назад из Одессы, молодой поэт прославился в московских салонах своим злым языком, ядовитыми эпиграммами, которые легко разносились по городу.

    Сам он поклонялся античному искусству, писал стихи в подражание греческой антологической лирике. Понятно, что французская трагедия, отраженно воскресившая великую традицию древнего мира, пришлась ему особенно по душе.

    Впервые увидев Рашель на сцене, он был так потрясен, что, сидя в этот вечер в гостях в одном знакомом доме, вдруг вскочил со своего места, где тихо расположился было прежде, схватил лежавшие на столе комедии Островского, а заодно и томик Тургенева и швырнул их на пол.

    - Умри!.. - воскликнул он. - Умри, Византия! Да здравствует Запад, давший нам Рашель! Клянусь моим богом, я не променяю ее на мужика...21.

    Сотрудничавший прежде в "Москвитянине", Щербина недавно окончательно рассорился с его молодыми редакторами. Болезненно самолюбивый, он не мог перенести, что его не приглашали на вечера, где читал Островский. А тут еще Тертий Филиппов, звавший за глаза "нежинского грека" Щербину "немцем", подлил масла в огонь, обратившись к нему однажды по-немецки:

    - Wie befinden sie sich, Николай Федорович?

    Щербина понял и побледнел от обиды. С этой минуты он окончательно стал считать "москвитянинцев" своими врагами. У Софи Энгельгардт он украл любимый ею дагерротип Островского, висевший у нее на стене под стеклом, и потом признался, что "расшиб" его. Он обрушил на Островского и его друзей град анекдотов, сплетен и эпиграмм. Какой только смешной и злобной чепухи не рассказывал он о них! Будто они ходят всей компанией под Новинское и сажают на самокат неофитов для посвящения в свою секту... Или будто Тертий Филиппов в присутствии Островского, демонстрируя ему свою преданность, шел по водам Яузы, "яко посуху".

    Поэт закидывал назад свою маленькую птичью головку и говорил, чуть заикаясь:

    22

    Молодых героинь Островского Щербина называл "кокетками на постном масле", а про самого автора пустил гулять эпиграмму:

    "Со взглядом пьяным, взглядом узким,
    Приобретенным в погребу,
    Себя зовет Шекспиром русским
    " 23.

    Никулин встречал каждый новый едкий стишок своего задушевного друга веселым хохотом, и оба они обрадовались, когда в Москве появился Горев. Можно было верить или не верить ему, но то, что он говорил об авторе "Банкрота", было им, что тут скрывать, приятно. "Мы любим тех, кому делаем добро, и не любим тех, кому делаем зло". Раз попав в эту колею, Щербина и Никулин увязали в своей ненависти все глубже и глубже.

    Ревнивей, завистник и болтун сделали жизнь Островского на долгие месяцы невыносимой. Чтобы как-то утешить его, друзья пуще раздували его успех.

    Полемика имеет свои законы. Ее водоворот затягивает. Чем громче восхищался Островским Григорьев, не стесняясь ни крайними преувеличениями, ни дерзкими выходками против "Европы старой или Америки беззубо-молодой, собачьей старостью больной", тем больше сердился и негодовал Щербина - и наоборот, злобные эпиграммы Щербины поджигали энтузиазм трубадура Островского, бросавшегося на его защиту.

    На стихотворение "Искусство и Правда" Щербина немедленно ответил своими стихами "После чтения "Элегии - оды - сатиры":

    "Внимая голосу восторженных кликуш,
    В себе почуял ты какого-то гиганта
    И о себе самом понес смешную чушь,
    Что так не вяжется с достоинством таланта.
    Купца-пропоицу нам ставишь в идеал,

    "слово новое" со сцены ты сказал
    Медведем и козой российскому народу.
    ............................................................
    Друзьями назвал ты всех пьяниц, всех шутов,

    Ужель ты дорожишь восторгами глупцов
    И пискотней похвал безграмотных и вздорных?
    Тебе сплели венок из листьев белены.
    И пенник, и дурман несут на твой треножник
    "Москвитянина" безумные сыны
    Да с кругу спившийся бессмысленный художник" 24.

    Борис Алмазов в свою очередь отвечал на это эпиграммой "Озлобленному поэту":

    "И дав простор порывам злобы мелкой,
    Весь сор души пустить желая в ход,

    Злых эпиграмм, сарказмов и острот" 25.

    Под градом этих поэтических стрел, летевших из обоих лагерей, Островский стоял, растерянно озираясь, недоумевая, как вызвал он такую бурю? С обсуждения комедий полемика незаметно соскальзывала к его личным качествам. Его обвиняли в неумеренном зазнайстве, говорили, будто бы он сравнивал себя с Шекспиром и по случаю приближения к земле опасной кометы выражал сожаление, что его комедии не проживут по ужасной случайности две тысячи лет, как комедии Аристофана.

    Обиженный чем-то былой приятель Островского Константин Булгаков, у которого в прежние времена так весело собирались на Почтамте, писал в Петербург своему знакомому: "... Островский до такой степени думает, что он гений (а лучшие-то его произведения не его, а Горева), что он однажды в театре во время пьесы "Не в свои сани не садись" заплакал (пьяный) и сказал: "Я не виноват. Это не я писал, а Бог!!!" - так вот эту-то ракалью пришлепнул экспромтом Щербина:

    "Что ты корчишь роль Атрида
    "

    Дальше шло уже нечто вовсе непечатное, и краткая приписка: "Прошу сообщить Мише Лонгинову"26.

    "Кости" (Булгакова) петербургские библиофилы и библиографы, как Полторацким и Лонгинов, прискучив своими занятиями над каталогами, с особенной охотой передавали из уст в уста срамные стишки и утешались сплетнями об Островском.

    Друзья вообще служили ему порой дурную службу.

    Бурные похвалы Аполлона Григорьева многие расценивали как самохвальство Островского, и графиня Ростопчина была, наверное, права, когда выражала опасение после появления "Элегии - оды - сатиры", устоит ли "слава бедного Островского против таких неуместных всесожжении, похожих на булыжник крыловского медведя"? 27.

    было иное.

    Случай, приведший Рашель на те же подмостки, на каких в те дни разыгрывалась пьеса Островского, был крупным испытанием для нового театра. Выдержит ли русский спектакль сравнение с классическим французским репертуаром, со школой игры, слывшей академией сценического искусства?

    Московские артисты и драматург победили: оказалось, они нужны публике, билеты на "Бедность не норок" были нарасхват и успех едва ли не больший, чем у прославленной французской артистки. "Домашние" сюжеты, бытовая "не эффектная" комедия выдержали состязание с европейской гостьей, явившейся в ореоле традиции и позолоте славы. 

    Примечания

    1 См.: Московские воспоминания (1845-1855). - "Рус. старина", 1884, N 10, с. 53-74.

    2 Неизданные письма к А. Н. Островскому, с. 425.

    3 Т. 11, с. 57.

    4 "Моск. ведомости", 1853, 1 янв., N 1.

    5

    6 Медведев П. М. Воспоминания. Л., "Academia", 1929, с. 129.

    7 Боборыкин П. Д. Воспоминания, т. 1, с. 173.

    8 Филиппов В. Щепкин и Островский (Пересмотр традиционных взглядов). - В кн.: А. Н. Островский-драматург. М., 1946, с. 205-255.

    9 Гриц Т. С.

    10 А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 55.

    11 Григорьев An. Избр. произв., с. 140.

    12 Коропчевский Д. А. "Ежегодник имп. театров". Сезон 1895/96 г. Прил., кн. 2, Спб., 1896, с. 24.

    13 Там же, с. 27.

    14 По воспоминаниям К. В. Загорского (А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 374).

    15 А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 56.

    16 По свидетельству П. О. Морозова (см.: "Санкт-петербург. ведомости", 1904, 12 июня).

    17 "Атеней", 1926, кн. 3, с. 92).

    18 См.: Шуберт А. И. Моя жизнь, с. 161.

    19 По воспоминаниям И. Ф. Горбунова (А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 53).

    20 Новые книги. - "Отеч. зап.", 1854, N 6. - отд. IV, с. 88.

    21 См.: "Рус. обозрение", 1890, N 11, с. 98.

    22 Там же, с. 86-87; см. также письмо С. В. Энгельгардт - А. В. Дружинину от 29 янв. 1857 г. (Летописи Гос. лит. музея. Кн. 9, с. 379),

    23

    24 Там же, с. 300.

    25 Алмазов Б. Соч., т. 2. М., 1892, с. 496.

    26 Письмо К. А. Булгакова - С. Д. Полторацкому от 3 янв. 1859 г. (ГПБ, ф. 603, N 106, л. 1).

    27 Варнеке Б. В. Островский. - Рус. биогр. словарь, т. 12, с. 429.

    Раздел сайта: