• Приглашаем посетить наш сайт
    Паустовский (paustovskiy-lit.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    "Молодая редакция" и "Старец Михаил"

    "МОЛОДАЯ РЕДАКЦИЯ" И "СТАРЕЦ МИХАИЛ"

    Новый, 1851 год круг ближайших друзей Островского встретил у графини Ростопчиной. Погодин не смог приехать, в этот день у него умерла мать, да он и не был им нужен. Искренний энтузиазм царил в молодой компании. Казалось, новая жизнь начинается для всех них и для старого погодинского журнала. Хозяйка дома старалась быть любезной и обворожительной со своими гостями. Они отвечали ей дружескими комплиментами, искусно избегая разговора о ее бесконечной поэме "Дневник девушки", волочившейся весь 1850 год по страницам "Москвитянина" и набившей всем оскомину.

    Не было недостатка в веселом одушевлении, поздравлениях и тостах в честь нового поприща, открывавшегося перед молодыми людьми. Рассудительный Эдельсон, самолюбивый Филиппов, горячий Аполлон Григорьев, застенчивый и юный Алмазов - все были в эти минуты заодно и все любили своего прославленного друга и главу - автора "Банкрота". Пили за то, чтобы его комедия скорее вышла из-под запрета, чтобы Садовский сыграл в ней Подхалюзина, пили за новые его пьесы и с особым энтузиазмом за то, чтобы совместными усилиями, артелью, стащить "Москвитянина" с той мели, на которой он сидел, и повести эту утлую посудину на широкую воду.

    Им уже мерещилось блестящее будущее их журнала, а в ушах звучали слова их университетского наставника Грановского: "До дельных книг публика наша еще не доросла. Ей нужны пока журналы, и журналом можно принести много пользы, более, чем целою библиотекою ученых сочинений, которых никто не станет читать".

    - Виват, Грановский! Надо пригласить в журнал и его!

    Житейская практика внесла отрезвляющую ноту. Островскому хотелось повести дело так, чтобы в "Москвитянине" нашлось место и Хомякову и Грановскому. Он мечтал превратить журнал в образцовое издание, широкое по программе и задачам, объединяющее все лучшее в ученом и литературном мире, что тогда было в Москве. Он разослал письма известным литераторам, у иных - графини Салиас, Грановского, П. Леонтьева - намеревался побывать с визитом, но с первых же шагов натолкнулся на недоверие людей, опасавшихся, не попадут ли они в сети к Погодину и не использует ли он имя молодого драматурга лишь в качестве приманки.

    Осторожный Леонтьев ответил Островскому большим письмом, смысл которого состоял в том, что в отношении нового направления "Москвитянина" он, Леонтьев, "Фома неверный". Мало того, что надо было сговориться в таких вопросах, как значение Петра Великого, важность университетов и образования, необходимость "ограничения крепости". Еще труднее, пожалуй, было преодолеть мелочные пристрастия журнала, основанные больше на личностях, чем на убеждениях. "Восстает М-н против личности, будто бы западной, а где является личность так неприкрыто, так угловато, как в М-не не говоря личность М[ихаила] П[етровича], но личность всякого молодца, кому браниться угодно". Смущал Леонтьева и "недостаток разборчивости в выборе статей" и "непостоянство в денежных отношениях" 1.

    Скептически воспринял новость о реформации журнала и Грановский. "О переходе "Москвитянина" в руки Островского Вы уже, верно, знаете, - писал он Краевскому. - Жаль Островского, которого Погодин посадит через год в яму как несостоятельного должника своего и заставит в яме на себя работать. В числе условий, выговоренных Погодиным, находится следующее: он пользуется правом в каждой книжке ругать Соловьева, хвалить которого запрещено формально другим сотрудникам" 2.

    Шутка Грановского была ядовита, все знали о ревнивом чувстве Погодина к С. М. Соловьеву, но недалека от правды.

    Условия, на каких Островский заключил соглашение о журнале, особо интересовали всех, потому что с Погодиным - это общеизвестно - надо было держать ухо востро. В ответ на сообщение Александра Николаевича о переходе журнала в его руки благоразумнейший брат Михаил Николаевич откликнулся из Симбирска:

    "Я чрезмерно рад, любезный Саша, что ты принимаешь на себя издание "Москвитянина"; я радуюсь и за журнал, который от этого несомненно улучшится, и за тебя, ибо это, вероятно, устроит дела твои. Мне очень интересно знать, какие условия заключил ты с Погодиным? Эта новость точно так же приятно поразила всех здешних образованных людей. Одно, что смущает всех, так это то, что с Погодиным нельзя иметь дела, и чтобы он как-нибудь не стеснил тебя условиями" 3.

    Предостережения и опасения эти были не напрасны. Островский тщательно обдумывал "условия" и старался, чтобы они звучали твердо и категорически. Он обрисовал Погодину те выводы, какие приобретает журнал с его участием и как автора и как "представителя в обществе", к которому потянутся новые сотрудники, а затем и читатели. Главные же его требования к Погодину были такие:

    "1) Изящную словесность отдать совершенно на мое распоряжение (исключая количество листов за каждый N, что зависит от Вас).

    2) Статьи по отделу наук и критики я должен представлять прежде к Вам и потом, по общему уже соглашению, объявлять авторам, могут ли они быть напечатаны или нет.

    3) Поправки в статьях делать только с согласия авторов.

    4) Что касается до статей, которые захотите Вы поместить, то я должен знать заблаговременно по крайней мере дух и направление их и причины помещения, чтобы в случае обвинений мог защищать их сознательно.

    5) Иметь цензорское право над разборами мелких книг, внутренними и разными известиями и смесью" 4.

    Погодин увидел, что дело серьезно, что Островский настроен решительно, взволновался и стал сам сочинять контрусловия. По ним выходило, что Островский должен организовать доставку статей "западников" - Грановского, Каткова и Кудрявцева - в строго обусловленном количестве, по две статьи в год от каждого, что Ап. Григорьев обязуется писать обзоры журналов и иные статьи по критике - по два листа в номер, и если в результате этого число подписчиков увеличится - то прибыль пополам, а если обнаружится нехватка денег в кассе - доплатить должен будет сам Островский своими сочинениями в следующем журнальном году 5.

    Это было вполне в духе Михаила Петровича. Он и свободы рук не давал, и денежными условиями опутывал. Энтузиазм Островского снова, уже во второй раз, как из холодного чана окатило. Он поспешил поделиться недобрыми новостями со своими друзьями.

    Град недоумений и упреков посыпался на растерянного Островского:

    - Значит, это только на нынешний год! Значит, мы должны отдавать статьи все-таки Погодину! Поднять его журнал! И какую вы роль берете на себя! Он может и сам обратиться ко всем литераторам! Не того мы ждали! Мы думали, что журнал будет ваш, а следовательно, и наш; кроме трудов можно бы решиться на пожертвования, по крайней мере была бы надежда на вознаграждение! А теперь и мы и вы должны служить Погодину!

    "Хорошо еще, - писал Погодину после этого неприятного разговора вконец расстроенный Александр Николаевич, - что я не был ни у кого из значительных деятелей, т. е. ни у Грановского, ни у графини Сальяс, ни у Леонтьева и проч. Каково бы мне было с ними разговаривать!" 6

    Между тем уже с первых книжек журнала 1851 года в нем стали регулярно появляться статьи Ап. Григорьева и его сотоварищей, их тон и направление смущали Погодина, а требования достаточного гонорара просто выводили его из себя. Он начинал грубо браниться.

    "Жур[нал] я отдавал сам вначале, - объяснял он Островскому, - но эти господа нового понимания с [...] логикою хотят, видно, чтобы я платил и клал деньги, кроме положенных, и плясал по их дудке, молчал под их музыку, а они будут делать, что хотят, получать большие выгоды и настоящее вознаграждение да еще называть их пожертвованными" 7.

    "условиях", но в последнюю минуту Погодин, как всегда, испугался, что его постылое и любимое дитя уплывает от него, и снова ускользнул. Он тянул, хитрил, не давал решительного ответа и в конце концов отказался от заключения условия на бумаге. Островский, только недавно сам поддерживавший слух, что "Москвитянин" будет "под его распоряжением" и успевший собрать солидный урожай материалов для журнала ("Мне уж теперь, кроме многих ученых статей обещано 3 повести к 15 февраля да 4-я моя"), забил отбой.

    "А Погодин опять взял "Москвитянина" у Островского", - поправлял свое предыдущее известие Грановский 8.

    Получалось так, что формальной передачи журнала новому редактору не будет и все останется по-прежнему зыбким, неопределенным. Опытный журнальный эксплуататор, привыкший к тому, что даже корректуру считывали у него бесплатно прикармливаемые семинаристы, хотел поставить дело так, чтобы молодые друзья Островского работали у него, по власти не имели и не покушались на его доход.

    Однако "молодая редакция" уже фактически существовала, заполняла своими материалами очередные книжки, и Погодин помирился на некоем двоевластии. "Старая редакция" оставляла за собой наиболее ответственные разделы - политики и науки. Беллетристика же, обзоры журналов и критика переходили в ведение молодых. Таков был дух устного соглашения, после долгих споров достигнутого в кабинете на Девичьем поле. Кружок Островского настаивал, чтобы об этом было заявлено публично. Но самое большее, чего удалось добиться от Погодина, это чтобы к одной из первых статей, написанных молодыми, было сделано подстрочное примечание - любимый жанр издателя. В "примечании" говорилось, что "старая редакция", то есть Погодин и Шевырев, дабы сохранить беспристрастие, поручает разбор художественных произведений, помещенных в других журналах, "молодым литераторам, принадлежащим к одному поколению с разбираемыми авторами" 9.

    Приходилось работать со связанными руками. То и дело вспыхивали недоразумения. Погодин то поощрял, то отталкивал свою молодежь. И все же усердием новых сотрудников журнал стал приобретать более серьезный литературный характер: появлялись повести Писемского, Григоровича, И. Кокорева, новые сочинения Островского. Обозрения петербургских журналов придали "Москвитянину" современный интерес, возродилась полемика. Идеи кружка выражались поначалу с умеренным благоразумием, без резких "русофильских" крайностей, да, пожалуй, они и стали созревать, формулироваться более определенно, лишь когда появилась возможность их изложить. Но новизной была уже симпатия к народной теме ("демократизм") и требование искренности в литературе ("непосредственность"). Об искренности, отсутствии тенденциозной заданности, как необходимом достоинстве произведения, писал Островский в рецензии на "Тюфяк" Писемского, этот же тезис горячо развивал Евгений Эдельсон в отзыве на новую повесть Евг. Тур "Две сестры" 10.

    "Москвитянина" - Борис Алмазов так и кипел желанием вступить в бой с пороками, развратом, злоупотреблениями, которые виделись ему повсюду. Алмазов был четырьмя годами моложе Островского, и с юным пылом жаждал справедливости и правды, хотел смеяться и обличать. Он объяснял Погодину, что не может говорить правду вполовину. В литературе полуправда губительна. "Не все ли это равно, - восклицал Алмазов, - что судье взять не всю предложенную ему взятку, а только половину ее, - и после хвастаться своей честностью перед теми, кто взял полные взятки" 11.

    Отец Алмазова был известный московский богач, но уединился в своем имении и мало заботился о будущем сына. Алмазов не смог кончить университетского курса, потому что опоздал внести плату. Он имел отвращение к канцелярской службе, женился на бедной девушке и стойко сносил вместе с нею все лишения. Жизнь помогла ему накопить изрядный запас молодой злости против ветхих и благополучных стариков, и в жизни, и в литературе, и в науке ставивших преграды всему молодому, свежему.

    В обществе неловкий, застенчиво краснеющий, не знавший, куда девать свои длинные ноги, он, когда задевали больные для него темы, говорил хорошо и язвительно. Природой ему был дан насмешливый склад ума и легкое, живое перо. Он свободно рифмовал и не затруднялся в изъяснении сложных эстетических истин разговорным слогом, нередко с примесью иронии.

    Он изобрел себе псевдоним - Эраст Благонравов - и стал печатать на страницах чопорно-скучного "Москвитянина" некое странное сочинение, да не в одном номере, а с продолжением. Критическую статью он переложил в диалог и соединил в ней фельетон, очерк нравов, памфлет и фантастическую сатиру. Сам Эраст Благонравов выступал в статье как действующее лицо, а остро очерченные литературные персонажи представляли оттенки критических мнений. Статья называлась несколько витиевато: "Сон по случаю одной комедии. Драматическая фантазия с отвлеченными рассуждениями, патетическими местами, хорами, танцами, торжеством добродетели, наказанием порока, бенгальским огнем и великолепным спектаклем". Трактовала статья, и довольно прозрачно, о запрещенной комедии "Банкрот" 12.

    Своими едкими озорными фельетонами Алмазов, может быть, более всего способствовал перемене репутации старого "Москвитянина". Журнал как бы объявлял читателям, что намерен издаваться по-новому. Эраст Благонравов разрешил себе посмеяться не только над петербургскими журналами и кумирами "западнической" публики (в господине, который всему на свете предпочитал комфорт, светское общество, верховую езду в манеже, ценил английскую сдержанность, а в повестях своих бранил "Москву, провинцию, неумение одеваться к лицу", узнавали черты Панаева). Молодой критик не оставил в покое и самого Погодина и под кровом его же журнала иронизировал над неким "страстным любителем славянских древностей", который трудится над исследованиями "О ложке Александра Македонского" и "О вилке Дария Истаспа".

    "светскости" в литературе, шаркающего "дендизма" и бесплодной ученой схоластики, горячее участие к проявлениям искренности, самобытности разделяли все члены "молодой редакции". От этих слишком общих притяжений и отталкиваний здорового вкуса стал постепенно уходить и выделяться резкостью суждений Аполлон Григорьев. С каждым месяцем он все более претендовал на роль идейного главы и главного теоретика кружка.

    Смутно рисуемые, но страстно выраженные идеи нового понимания народности да и роли искусства в жизни проповедовались им все с большей решимостью, и это смущало Погодина и других старых сотрудников и приверженцев "Москвитянина". Что угодно, но с официальной народностью и старозаветными эстетическими вкусами Ап. Григорьев мириться не хотел. И в этом был непрестанный источник его недоразумений с издателем.

    Пригласив молодых, Погодин по-прежнему пригревал в журнале своих старых знакомцев. М. А. Дмитриев из своего симбирского имения доставлял то водянистые элегии, то старозаветные воспоминания - "Мелочи из запаса моей памяти", и каждая его строка по долгу дружбы помещалась в журнале. Как бы убого он иной раз ни рифмовал, Погодин безотказно печатал его домодельные вирши, особенно же с патриотическим наклоном:

    "Покорный, кроткий, терпеливый,
    Здоров и крепок твой народ!

    Стой против бурь живой оплот!"

    Вечно раздражительный, самолюбивый, этакий ядовитый сморчок, Дмитриев почувствовал в молодых сотрудниках Погодина своих тайных врагов. "Немного остается нас прежних. Надо быть потеснее и поближе", - внушал он Погодину. И по-стариковски брюзжал на новый век, на литературу:

    "Кто это у вас написал о сатире? Экая надутая гиль! Гоголь и Лермонтов, Лермонтов и Гоголь... Да у нас кроме Кантемира были Княжнин, Капнист, Дмитриев, Милонов! Неужели Гоголь и Лермонтов только и света в окошке! И где же у нас преимущественно сатира или комедия? Много ли их?" 13

    "Москвитянин" из Одессы свои сочинения и бессарабский помещик Александр Скарлатович Стурдза, святоша и мракобес. Еще в молодые годы он прославился запиской, поданной им Александру I, где европейские университеты изображались рассадником революционных идей и атеизма. Этот идеолог Священного союза в 1819 году был, казалось, прихлопнут навсегда эпиграммой Пушкина:

    "Холоп венчанного солдата,
    Благодари свою судьбу:
    Ты стоишь лавров Герострата
    И смерти немца Коцебу".

    печатались его "Письма о должностях священника" и иные пахнувшие нафталином статьи.

    Используя права издателя, Погодин то и дело помещал в журнале сочинения дядюшки графини Ростопчиной - Сушкова, плодовитого автора повестей, драм и комедий, над которыми смеялась вся Москва. Появлялись в "Москвитянине" и домашние стихи Авдотьи Глинки, пожилой и малопривлекательной особы, перед которой, однако, Погодин, по обычной своей галантности, не мог устоять. Что; казалось бы, ему до этой зловещей старухи? Но Михаил Петрович ревниво поддерживал людей своего поколения, давал им привилегии в журнале и старался оборонить от насмешек молодых.

    Он жаловался Вяземскому, что-де "нас единомыслящих, консерваторов с прогрессом, очень мало, да и те большею частью ленивы... Шевырев занят, а молодые, очертя голову или вовсе без головы, напирают" 14. Погодин досадовал и на правительство, которое слепо и не хочет замечать, что "сочится" из петербургских журналов, которым он один умеет составить умную оппозицию.

    У себя в журнале, во всяком случае, Погодин умел распорядиться. Своя рука - владыка. В статьях членов "молодой редакции" он запросто выкидывал одни имена и вставлял другие, меняя все координаты литературных оценок.

    "Мы (не я один, но мы) видим и хотим видеть историческую связь между нашей деятельностью (как она ни малозначительна) и деятельностью Пушкинской эпохи, но не видим и не хотим видеть связи между нами и М. А. Дмитриевым, которого имя Вам угодно было присовокупить к числу имен почтенных, нами уважаемых и, вследствие того, упомянутых. Мы не видим также причин, почему заменено в одном месте позорное имя Фадейки Булгарина именем, все-таки более достойным уважения, - Н. А. Полевого: неужели потому только, что Фадейка служит кое-где, а Полевой - покойник?" 15

    "Молодая редакция" упорно отстаивала свои вкусы и симпатии, но редакторская длань Погодина, казалось бы, наблюдавшего ход дела со стороны и целиком доверившегося молодым, простиралась неумолимо и вершила свое в самый неожиданный момент.

    "Напишешь, бывало, статью о современной литературе, - с досадой вспоминал Aп. Григорьев, - ну, положим, хоть о лирических поэтах, - и вдруг, к изумлению и ужасу, видишь, что в нее к именам Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Хомякова, Огарева, Фета, Полонского, Мея втесались в соседство имена гр. Ростопчиной, г-жи Каролины Павловой, г. М. Дмитриева, г. Федорова... и - о, ужас! - Авдотьи Глинки! Видишь - и глазам своим не веришь! Кажется, и последнюю корректуру, и сверстку даже прочел, - а вдруг, точно по мании волшебного жезла, явились в печати незваные гости! Или следит, бывало, зорко и подозрительно следит молодая редакция, чтобы какая-нибудь элегия г. М. Дмитриева или какой-нибудь старческий грех какого-либо другого столь же знаменитого литератора не проскочил в нумер журнала. Чуть немного поослаблен надзор - г. М. Дмитриев налицо, и г-жа К. Павлова что-нибудь соорудила, и, наконец, к крайнейшему отчаянию молодой редакции на видном-то самом месте какая-нибудь инквизиторская статья г. Стурдзы красуется..." 16.

    Островский на первых порах принимал горячее участие в этих спорах с Погодиным. Но вскоре понял их бесплодность и охолодел к своим редакторским обязанностям. К тому же и в самой "молодой редакции" не было чаемого единства. Ап. Григорьев со своей страстной и деспотической в убеждениях натурой хотел, чтобы все думали, как он, даже и в вопросах, не имевших значения принципа, скажем, когда дело касалось игры актеров.

    это не по душе, и он поправил несколько выражений в статье. Оскорбленный Григорьев апеллировал к Погодину, ища у него поддержки и защиты. А вскоре по другому поводу сам напал на своих товарищей по "молодой редакции".

    Пров Садовский играл в свой бенефис короля Лира. Роль эта не принадлежала к лучшим достижениям артиста. Говорили, что Провушка замечтался и напрасно посягнул на трагедию Шекспира. Но его друзья с Островским во главе считали своим долгом поддержать серьезные поиски артиста. Островский сам написал и напечатал в "Москвитянине" обширное извещение о предстоящем бенефисе (1851, N 17). Лир у Садовского был лишен всякого романтического ореола, жизнен, прост, быть может даже простоват. Т. Филиппов написал о нем для "Москвитянина" сочувственную статью. Но Ап. Григорьев не хотел согласиться с нею и искал поддержки у "старой редакции".

    "Дело мое в толках о Лире - сторона, - писал Григорьев Погодину; - я сам отстранил себя в них от всякого участия, и смирение простер я, как Вы видели, до того, что просил не сердиться на меня из-за разногласия мнения - друзей, распускающих про меня, как я знаю достоверно, слухи, что я служу не как они, из угождения Дирекции (!!!) - точно я сам - актер?! Но ради пользы журнала, прошу Вас присовокупить к статье примечаньице (разумеется, вежливое), которое и Вас, и меня, и журнал от оной отстранило... Статья, слава Богу, - довольно умная, но крайне пристрастная, носящая на себе все признаки мнения пяти, шести человек, которую надобно зело опасаться выдать за мнение журнала. Иначе на журнал падут обвинения в невежественных толках о Шекспире, которого полосуют ради неудавшейся игры артиста. Всякий кружок в ослеплении подобен вепрю или льву, который ходит, рыкая, искай кого поглотити - а наш готов съесть и Шекспира - тем более что с Шекспиром знаком он больше понаслышке" 17.

    В порыве самолюбивого раздражения и обиды Григорьев, считавший себя законодателем вкусов в области театра, противопоставлял себя кружку. Этими недоразумениями Погодин спешил воспользоваться: хитроумный журнальный политик, он старался поддерживать особые отношения с каждым из членов "молодой редакции", сооружая систему противовесов, при которой основной рычаг оставался бы в его руках.

    Но, как нередко бывает, хитря, отбиваясь и лукавя, старый Погодин испытывал все же давление молодых идей и настроений, и если не менялся в корне, то, во всяком случае, приспосабливался к ним. В его собственных политических статьях поубавилось угодливости. Порою стали звучать и критические ноты. Он так напал в одной из статей на верноподданническую пьесу Кукольника "Денщик", что сам Ап. Григорьев вынужден был призвать его к разумной осторожности.

    "вере отцов", менее терпимое отношение к "западничеству" - все это незаметно исходило от Погодина и безотчетно для него самого корректировало настроения Григорьева, а с ним и всего кружка.

    "нравственно-обличительного" направления постепенно заменяется в критике "Москвитянина" другим, которому пока не находится слова, но который связан не столько с отрицанием, сколько с утверждением положительных начал русской народности. Островский вынужден уступить Григорьеву пальму первенства в критике. Первоначально, как можно судить по сохранившимся наметкам Погодина, Островский брал на себя обзоры журналов "Библиотека для чтения" и "Пантеон", а также статьи о театре - "Московская труппа" 18. Но по своей медлительности он, как видно, не представлял их в срок, и вскоре Григорьев перехватил у него все эти темы.

    Григорьев работает много, неутомимо, в каждом номере появляются несколько его статей и рецензий. Сам он с изумлением вспоминал, что 1851 год был для него небывало плодотворен, а ведь он в это время еще преподавал в гимназии-"были у меня три места и уроки до 8 часов". Чем больше нагружен талантливый человек, тем больше он способен сделать. И Григорьев писал статью за статьей, успевая еще - и когда все это? - принимать участие в пиршествах и загулах кружка. Григорьев понемногу оттесняет Островского не только в критике, но и в руководстве журналом, напевая ему о "непосредственности" гения и его чисто художественных задачах.

    И Островский уступает. Его тяготят непрестанные недоразумения с Погодиным, обижает недоверие, а раздоры в среде "молодой редакции" вокруг артистов московской сцены, в которых Погодин, по-видимому, держит сторону Григорьева, окончательно обескураживают.

    "Писать мне какие-либо другие вещи для "Москвитянина", кроме художественных, - заявил Островский Погодину в сентябре 1851 года, - очень тяжело, вследствие разных сплетней, которые мы пригрели при журнале и которые помаленьку отодвигают нас от Вас" 19.

    Со второй половины 1851 года Островский, по-видимому, прекращает не только писать, но и редактировать статьи по критике. И все же, хоть и с перерывами, он еще довольно активно участвует в журнальной жизни в 1851-1853 годах, не говоря уж о том, что отдает "Москвитянину" новые свои комедии. Да и куда деваться? Нужда и житейские обстоятельства сдавили его так туго, что он вынужден держаться "Москвитянина" как (пусть и не слишком верного) средства заработать на хлеб насущный.

    Пьесы его не идут, а службу он оставил еще в начале 1851 года, понадеявшись на постоянную работу в журнале и обеспеченный литературный доход. Последнее время необходимость тянуть чиновничью лямку сильно тяготила его. В октябре 1850 года был случай, когда его вызвали в канцелярию Коммерческого суда через частного пристава - под расписку. Все это казалось слишком унизительным для молодого, но достаточно известного литератора. 10 января 1851 года он подал прошение об отставке. Оно было немедленно удовлетворено. Суд тоже был не прочь расстаться с сомнительной репутации чиновником - поднадзорным сочинителем комедий.

    Теперь другой дороги, как прилепиться к журналу Погодина, у Островского как будто не было. Но для человека, решившего зарабатывать на жизнь своим пером, журнал "Москвитянин" был самым неподходящим на свете местом.

    "Адская скупость" Погодина была притчей во языцех в московском литературном кругу.

    ногу. Его личный секретарь - рябоватый и добродушный Дементьев вел все его дела, учил его детей, читал корректуры и т. п., но не получал за это ни гроша, поскольку благодеянием считалось и то, что он занимал бесплатно холодную комнатенку в погодинском флигеле и был приглашен к столу за обедом. Что же касается вольнонаемных литераторов, то Погодин предпочитал с ними вовсе не расплачиваться или расплачивался частями, предлагая обычно в вознаграждение их труда смехотворно мизерные суммы.

    Служащим конторы "Москвитянина" на Дмитровке было строжайше приказано не выдавать денег никому из авторов, даже за напечатанные сочинения, без особой на то записки от Михаилы Петровича. Конторщики Погодина как на грех отличались крайней грубостью и неисправностью, теряли рукописи и корректуры, а входить с ними в препирательства из-за давно обещанных издателем денег было сущей мукой. Однажды Островский восемь раз ходил в контору за своим месячным жалованьем.

    Язвительный и желчный молодой поэт Щербина, недолго сотрудничавший в "Москвитянине", писал о "некоем бессребренике старце Михаиле П., иже обитает в юдоли, рекомой Девичье поле, и неусыпно стрежет в вертепе своего древлехранилища ветхие голенища Ярославли, порты и срачицу Святополка Окаянного и дву тьму новейших пенязей, динариев и златниц" 20. Ироническое прозвище "бессребреника" прочно прилипло к Погодину.

    Понятие о литературной собственности прививалось ему туго. Оплату своих сотрудников Погодин считал "пагубным требованием нынешнего века" и очень сердился на петербургских издателей - Краевского и Некрасова, которые поощряли этот "материализм". Сам он, как говорили, считал себя поборником идеализма и любил оплачивать литературные труды словами "благодарю" или "бог подаст", оставляя своих авторов при пустом кошельке. Погодину все казалось, что служение музам само по себе достаточное вознаграждение труда писателя и примешивать к этому деньги было бы излишне. Пушкин, первым почувствовавший себя профессиональным литератором, с ошеломляющей откровенностью заявил: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Не имея, подобно писателям-дворянам, ни наследных владений, ни имений, Островский одним из первых в Москве попытался ступить на путь профессиональной литературной деятельности. Погодин будто взялся ему доказать, как горек этот хлеб.

    "Москвитянина", получавший от Погодина ничтожное и к тому же выплачиваемое нерегулярно жалованье, был, в особенности на первых порах, ревностно аккуратен.

    Едва ли не каждый день он совершал утомительное путешествие - шесть верст от Яузского моста на Девичье поле и обратно! Город кончался у Зубовского бульвара, и дальше до самого монастыря тянулось на две версты пустынное незастроенное Девичье поле. Поле было покрыто травой, по нему гуляло стадо. Широкая пыльная дорога вела к монастырю, в стороне виднелись хамовнические казармы...

    Хорошо летом, когда под ногами сухо, кругом зелено, а на поле устроены балаганы для гулянья - в майские дни и в конце июля на Прохора и Никанора: качели, паяцы, красный и пряничный товар на прилавках, холщовый колокол с питием и закуской, орехи на лотках и в красных платках у фабричных... А каково идти мокрым, грязным полем в осеннюю распутицу или проваливаясь в глубокий снег зимой?

    Появляться у Погодина полагалось к десяти утра, и часто до восьми вечера Островский вместе с Эдельсоном и Алмазовым сидели над корректурой, правили и сочиняли заметки для "Критики" и "Смеси", отлучаясь пообедать в какую-нибудь недальнюю харчевню (Погодин редко приглашал к столу). Временами бедность была такая, что ходили пить чай в складчину и, конечно же, избегали пользоваться услугами единственного на Девичьем поле извозчика Меркула, который за поездку "в город", то есть до Красной площади, брал пятнадцать копеек серебром.

    Иной раз Погодин задерживал своих сотрудников за полночь, забывая угостить их ужином, и Островский со своими приятелями, измучившись долгой дорогой, с голоду и холоду заходили к одному знакомому аптекарю на Кузнецком мосту {Вероятно, это был Макар Федосеевич Шишко, будущий спутник Островского по заграничному путешествию 1862 г. Одно время он работал в университетской аптеке.}, и тот угощал их разбавленным аптечным спиртом, на закуску предлагая "девичью кожу" - так назывались лепешки от кашля.

    их горько - это почти всегда просьбы, стоны, мольбы о деньгах.

    Агафья Ивановна старалась вести хозяйство рачительно и экономно, но у нее родился ребенок, потом другой - в доме нужны были деньги, а отец отказывался помогать. Островского душили мелкие счеты по мясным и зеленным лавкам, дровяному складу и т. п. Просить, молить, выпрашивать у Погодина деньги было унизительно, но что оставалось делать?

    1-3 июня 1850. "Михайло Петрович! Я болен и телом и духом... Много начато, много поделывается, и на все это нет сил. К тому же расстройство домашнее - у меня нет ни копейки денег. Взять мне не у кого! А занимать я не умею... Я должен по дому руб. 50 сер., и это меня мучает и не дает мне минуты покою. Выручите, Михайло Петрович! Кроме вас, мне не к кому обратиться... Достаньте мне денег, Михайло Петрович, рублей хоть 150 сер., а я вам всегда слуга. Бог даст, я Вам кончу к сентябрю такую драму, которая вознаградит и Вас за хлопоты и меня за прежнюю нужду".

    "Нужно кой-куда съездить и потом к Вам; а прогонов нет. Пришлите мне что-нибудь".

    Сентябрь 1851. "Михайло Петрович! Я в крайности, в какой не дай бог быть никому... Завтра утром я буду ожидать, Михайло Петрович, более всего денег, потом уж какого-нибудь решительного ответа, который мне почти так же необходим, как деньги".

    "Михайло Петрович! Наступает время холодное, ни шубы, ничего теплого у меня нет. Я простудился в среду, когда ехал от Вас в холодном пальто. Пришлите мне денег, ради бога..."

    Январь 1852. "Михайло Петрович! Ради бога, пришлите денег, крайность необыкновенная. У Вас теперь есть деньги, и главной причины к отказу, т. е. неимения, нет, а все остальные причины должны сконфузиться перед моей нуждой".

    Май 1852. "Я все собирался к Вам для приведения в ясность наших счетов; но, по безденежью, должен отправиться по подобию богомольцев, а Вы представьте себе: дальность пути, жар, расстроенное здоровье и возможность не застать Вас дома... Но чем бы ни кончился наш счет, вспомните, Михайло Петрович, что я не могу существовать без 30 целковых в месяц" 21.

    Получая эти записки, Погодин сердился: он мучительно морщил лоб и любую полушку, с которой расставался, аккуратно заносил в графу непредвиденных расходов в своей записной книжке. Чтобы написать ответ Островскому, он, обложенный бумагами, искал, как Плюшкин, чистого клочка, которого было бы не жаль, - под стульями, в корзинах с сором, отрывал куски от старых конвертов, брошенных записок и торопливо набрасывал своей невнятной скорописью:

    "На нынешний день в деньгах остановка". Или: "Посылаю вам через силу, потому что меня растерзали ожиданные и неожиданные требования и просьбы". И тут же, чтобы не говорить больше о деньгах, Погодин забрасывал Островского своими стремительными вопросами: "Что Вы и как Вы? Тело и дух?.. Что теперь делаете? и пр.". Между строками одной из этих записок Островский написал со вздохом: "Михайло, Михайло, занимаюсь" 22.

    были свои, заработанные.

    Когда Островский отошел уже от регулярной редакторской работы в журнале, он продолжал помещать в нем свои драматические сочинения. Погодин платил за них обычно 25 рублей за печатный лист, но выплачивал деньги в рассрочку, помесячно.

    "Положим, в моей пьесе было пять печатных листов, - вспоминал Островский, - мне причиталось сто двадцать пять рублей, а уплата производилась по двадцать пять рублей в месяц. Как, бывало, ни упрашиваешь Погодина, он, как Царь-пушка, непоколебим! Стоит на своем: "В месяц по двадцать пять рублей, и ни копейки!" - "Но мне необходимы деньги!" - умоляешь его. "Э, батюшка, вы человек молодой, начинающий!.. для вас достаточно и двадцать пять рублей в месяц на житье. А то сразу получите этакую уйму денег - шутка ли, сто двадцать пять рублей, ведь это четыреста тридцать семь с полтиной ассигнациями!.. И прокутите!.. А у меня деньги вернее" 23.

    Раздосадованный этими отеческими попечениями Островский однажды решил сыграть с Погодиным шутку. Своему приятелю С. Т. Соколову он написал вексель, пометив его задним числом, так что срок ему уже истек. Наученный Островским, Соколов в один прекрасный день явился к Погодину с этим векселем и слезной эпистолой драматурга:

    "Михайло Петрович! Вот мои обстоятельства: в прошлом году за свои прежние долги (когда я еще не имел средств к жизни, я задолжал одному приятелю некоторую сумму, и потом мой брат брал у него без моего ведома) я дал заемное письмо в 200 руб. сер. На этой неделе был срок; сколько я ни просил его подождать до совершенного окончания моей комедии, он не соглашается, и, если я ему не доставлю завтра денег, он хочет представить его ко взысканию... Выручите меня из такой беды, о которой мне и подумать страшно. Больше я ничего не могу писать, Михайло Петрович, примите только к сердцу мое положение" 24.

    - А что вы сделаете с Островским, если я не уплачу за него денег? - спросил он.

    - Завтра же я его потащу в "яму"! - ответил Соколов с угрожающим выражением на лице.

    - А не согласны ли вы будете получать по двадцать пять рублей в месяц в уплату? - пытался обойти его Погодин.

    - Или все, или "яма", - неумолимо ответствовал "кредитор".

    простодушно восхищаясь своей находчивостью. 

    Примечания

    1 Неизданные письма к А. Н. Островскому, с. 199-200.

    2 Т. Н. Грановский и его переписка, т. 2, с. 471.

    3 Письмо М. Н. Островского - А. Н. Островскому от 1 апр. 1850 г. (ГЦТМ, ф. 200, ед. хр. 1426).

    4

    5 См.: Погодин М. П. Материалы по изданию журнала "Москвитянин" (ГБЛ, ф. 231, разд. 3, п. 27, ед. хр. 55).

    6 Т. 11, с. 30.

    7 Неизданные письма к А. Н. Островскому, с. 433.

    8 Т. Н. Грановский и его переписка, с. 472.

    9 "Москвитянин", 1851, N 2, с. 213.

    10 См.: "Москвитянин", 1851, N 6.

    11 Барсуков И. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, т. 12. Спб., 1898, с. 217.

    12 См.: "Москвитянин", 1851, N 7, 10.

    13 Жизнь и труды М. П. Погодина, т. 12, с. 194.

    14 Там же, с. 413.

    15 Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии, с. 137-138.

    16 Григорьев Ап.

    17 Письмо Ап. Григорьева - М. П. Погодину от сент. 1851 г. (ЦГИА, ф. 1108, оп. 1, ед. хр. 88).

    18 См.: Погодин М. П. Наметки содержания номеров "Москвитянина" (ГБЛ, ф. 231, разд. 3, п. 27, ед. хр. 59).

    19 Т. 11, с. 37.

    20 Щербина Н. Ф.

    21 Т. 11, с. 19, 27, 39, 41, 42, 47.

    22

    23 По воспоминаниям С. Н. Худекова (А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 306).

    24 Т. 11, с. 51.