• Приглашаем посетить наш сайт
    Шолохов (sholohov.lit-info.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    Кофейня Печкина

    КОФЕЙНЯ ПЕЧКИНА

    Кофейня Печкина была особым уголком старой Москвы. Ее владельцем был Иван Артамонович Бажанов - тесть Мочалова, задумавший устроить невдали от Театральной площади приют артистов и литераторов. Он слышал, что люди искусства в Париже и Лондоне имеют обыкновение собираться для споров, бесед, задушевных разговоров об искусстве в маленьких кафе, и решил основать в Москве заведение по этому образцу.

    Кофейня примыкала к трактиру, откуда по особому переходу носили туда обед. Сама же кофейня состояла, не считая прихожей с вешалкой, из четырех комнат: небольшого зала, бильярдной и двух комнат поменьше, куда посетители удалялись для разговоров. На столиках лежала газета "Северная пчела", половые приносили по требованию посетителей вместе с чашкой кофе журналы - "Библиотека для чтения", "Отечественные записки" 1.

    Островский любил проводить время в кофейне. Разговаривал за столиком с друзьями, листал свежие номера журналов, играл на бильярде. В этом искусстве он начал упражняться еще в студенческой "Британии" и достиг немалого успеха: неторопливо ходил с кием вокруг стола, высматривая верный шар, и, прищурившись, безошибочно гнал его по зеленому сукну - в угол, в среднюю, карамболем, - только лузы трещали.

    Но главное, у Островского был здесь случай ближе сойтись с актерами и литераторами. Сначала он застенчиво наблюдал их издали. Их разговоры, особый жаргон театрального мирка, веселье, непринужденность, рассказы в лицах казались Островскому осколком какого-то необыкновенного праздничного и счастливого мира. Осмелев, он стал знакомиться с ними ближе.

    В одном из ранних своих очерков Островский уделил обществу, собиравшемуся в кофейной, несколько строчек, окрашенных мягкой иронией: "Общество это делилось на две половины: одна половина постоянно говорила и сыпала остротами, а другая половина слушала и смеялась. Замечательно еще то, что в эту кофейную постоянно ходили одни и те же люди, остроты были постоянно один и те же, и им постоянно смеялись".

    Но, по совести говоря, Островский не зря стал завсегдатаем кофейни Печкина. Здесь бывали Живокини, Садовский, Самарин. За шампанским героем кофейни становился актер и водевилист Ленский. Он сыпал экспромтами, мгновенно рифмовал веселые ответы собеседникам. Переводчик Шекспира, известный московский оригинал Кетчер, громогласно хохотал, как всегда обличая кого-то, и поглощал огромные порции мороженого с ветчиной. Тут можно было встретить Герцена, Галахова, молодого Каткова, профессора-зоолога Рулье. Заходил сюда и Щепкин, и, когда бывал в ударе, все заслушивались его устными рассказами о театральном прошлом, анекдотами о князе Шаховском, диковинными историями в лицах.

    Вечерами, когда не было спектакля, заходил порой в кофейню Мочалов, обычно в сопровождении своих адъютантов - здоровенного детины Максина, довольно слабого актера, игравшего в "Гамлете" тень отца, и учителя каллиграфии, любителя-стихотворца и страстного поклонника московского трагика Дьякова. Новички в кофейне глядели на Мочалова во все глаза, даже несчастная слабость к зелену вину не могла заставить его потерять обаяния благородства. К концу вечера он еле держался на ногах, но ни одна пошлая черта не примешивалась к величавому облику трагика. А утром он тихо попивал чаек, стоя у буфета в кофейной.

    Мочалов был обидчив, самолюбив и горд, но эти черты, делавшие его трудным в житейском обиходе, помогали ему сохранять независимость в театре. Островский, конечно, должен был не однажды выслушать, если не от самого артиста, то от его добровольной свиты, известный рассказ о встрече Мочалова с директором императорских театров А. М. Гедеоновым. Гедеонов специально приехал из столицы в Москву, чтобы смотреть Мочалова в роли "Гамлета". Спектакль не мог состояться, потому что Мочалов переживал нередкую для него полосу запоя, и директор решил ошеломить его, явившись к артисту на квартиру. Он застал Мочалова с приятелем за начатой бутылкой и только было собирался произнести грозный выговор, как Мочалов прервал его: "Вы, Гедеонов! Как же вы смели прийти к Мочалову, когда знали, что он пьет? Вы - директор, видите первый раз в жизни Мочалова, гордость и славу русского театра, не на сцене, в минуту его триумфа, когда он потрясает, живит и леденит кровь тысячей зрителей, когда театр стонет от криков и воплей. А вы пришли смотреть на Мочалова пьяного, в грязи... не тогда, когда он гений, а когда он перестает быть человеком! Стыдно вам, директор Гедеонов! Ступайте вон! Идите скорее вон!"2

    Но кажется ли вам, что мы слышим монолог Несчастливцева?

    Присматриваясь к посетителям печкинской кофейни, Островский мог заметить, что не все актеры, к сожалению, обладают тем же чувством собственного достоинства. Рядом с замечательным простодушием, душевной подвижностью, легкостью, даровитостью в них давали себя знать малая культура, полуобразованность, склонность к интригам и, что хуже всего, черты угодничества перед театральным начальством, провинциальное заискивание перед "чистой" публикой. Такой талантливый, по-детски непосредственный художник, только что поразивший всех смелой выдумкой, заставивший от души восхищаться им, вдруг мог разочаровать вас своей холопской робостью перед дирекцией, недоброжелательством к товарищам по театру.

    Эти черточки актерской братии нередко встречались в старшем поколении "императорских" актеров. Островский, всецело захваченный их обаянием и мастерством, отойти от них не мог, когда они заводили свои рассказы, шутки, анекдоты, закулисные истории.

    Но ближе всех оказался ему недавний дебютант Пров Садовский, всего лет пять как вступивший в московскую драматическую труппу. Человек малоразговорчивый, даже чуть угрюмый с виду, он обладал, подобно Щепкину, несравненным талантом рассказчика. В его устных рассказах не было никакой экзотики, но он точно схватывал смешное и характерное в быту и житейском разговоре, представлял подвыпившего мужичка или купца, рассуждающего о Бонапарте и республике Франс так, что слушатели "животики надрывали" от смеха. Садовский был молод, независим, в театре играл роли в переводных водевилях и мечтал о новых пьесах русского бытового репертуара 3. Когда они встретились с Островским, разговорились и мгновенно, как бывает в ранней молодости, почувствовали горячую симпатию друг к другу, им еще неведомо было, что их дружеский союз ознаменует эпоху на русской сцене. Но недаром уже первая, еще смутно брезжившая в воображении Островского пьеса предназначалась им в мечтах для бенефиса Садовского.

    Знакомство Садовского с Островским произошло, скорее всего, в печкинской кофейне в 1846 году. И в том же году была у Островского другая, важная в его судьбе встреча. Как-то он зашел из присутствия выпить чаю в Железный трактир Печкина. Напротив него за столиком сидел какой-то студент, погруженный в чтение "Отечественных записок". К студенту подошел приятель и, поздоровавшись, спросил, чем он так увлечен? Сосед Островского по столу поднял глаза от книги и ответил, что читает "Проступок г. Антуана", новый роман Жорж Санд.

    - Это что, а вот вы бы прочли "Мартына-найденыша" Евгения Сю.

    По лицу читавшего студента скользнула легкая ироническая улыбка, и в тот же момент он заметил такую же улыбку на лице Островского. Это послужило поводом к началу разговора. Молодые люди проговорили до полуночи и расстались друзьями. Студентом, с которым познакомился Островский, был Тертий Филиппов 4.

    Характерен сам повод к знакомству. Романы Жорж Санд были оселком для определения симпатий молодых читателей. "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты". На французскую романистку поглядывали косо и бурчали недовольно чопорные старички. Но ее пылко поддерживал в своих статьях Белинский, о ней рьяно спорили в студенческих кружках. Независимость от традиций отцов, презрение к нравам буржуазной благоустроенной семьи, защита "беззаконного", искреннего чувства - все это казалось опьяняюще новым и влекло к Жорж Санд молодые умы 5. Это был тот особый в литературе случай, когда отношение к книге могло сводить и разводить людей. Для думающего молодого человека 40-х годов сравнение книг Жорж Санд с пустоватой прозой Евгения Сю выглядело смехотворно.

    "X. X. [...] кроме ума, не признавал над собой владыки. Он не имел никакого сообщения с Замоскворечьем и никакого знакомства, он заключился в маленькой комнатке, обложил себя книгами и жил в мире мечтательном, любимым автором его был Жорж Санд. Он читал его и перечитывал и, бродя без цели по улицам Замоскворечья, мечтал о героях и героинях его романов". Кто этот юноша, которого "замоскворецкие Лелии" считали человеком погибшим? Штрихи ли здесь автопортрета или, скорее, какие-то черточки Тертия Филиппова и других молодых друзей Островского? Не беремся судить решительно, но, так или иначе, портрет типичен.

    В пору своей первой встречи и Островский и Филиппов - оба были прилежными читателями "Отечественных записок", - увлекались статьями Белинского, а будущий драматург, как запомнилось Филиппову, нисходил даже до цитирования критика Галахова. Таково было, говоря словами Ап. Григорьева, "веяние" времени.

    Новый друг Островского был родом из Ржева и лишь двумя годами моложе его. Учился он на историко-филологическом факультете, терпеливо постигал премудрость древнеславянского языка и русских летописей. Блондин, с гладко причесанными на пробор волосами, почти безбровый, со светлыми, чуть навыкате голубоватыми глазами, Тертий Филиппов был самолюбив, влюбчив, легко уязвим и преувеличенно заботился о своей внешности: всегда в обтянутом сюртуке, со стоячими белыми воротничками, с прилаженными по моде пуговицами. Но по молодым годам был он хорошим, веселым товарищем - увлекающимся, неглупым, знавшим множество русских песен, вывезенных им из родного Ржева, начиная со знаменитого "Ваньки-ключника".

    Филиппов познакомил Островского и с Евгением Эдельсоном, студентом-математиком. Блестящие способности Эдельсона еще в Касимовском уездном училище отметил инспектировавший это учебное заведение профессор Н. И. Надеждин. Потом, в Рязанской гимназии, где он позднее учился, его выделил московский попечитель Строганов, и провинциалу Эдельсону открылась дорога в Московский университет. Здесь с 1842 года он с увлечением изучал Гегеля, слушал курс молодого Каткова и заразился от него страстью к психологии Бенеке: кумир Эдельсона пытался пересмотреть всю философию с точки зрения метода естественных наук 6.

    Рассудительный и аккуратный, Эдельсон был родом из обрусевших немцев. С густой копной вьющихся темно-рыжих волос, с красивыми задумчивыми глазами, он даже внешне был полной противоположностью Филиппову. Его благоразумие, положительность и спокойный аналитический ум как бы уравновешивали субъективную, самолюбивую натуру Тертия. Филиппов пел - Эдельсон слушал, Филиппов проповедовал - Эдельсон рассуждал, Филиппов кидался в крайности - Эдельсон спокойно держался своего.

    "... Я знаю наперед.
    Что мне по Бенеке опровергать начнет
    Евгений Эдельсон печальное ученье..." -

    писал позднее в "Послании к друзьям моим" Аполлон Григорьев 7.

    Трое приятелей - Островский, Эдельсон и Филиппов - вскоре стали неразлучны. С участием еще одного молодого их друга, рано умершего и оттого почти не оставившего по себе памяти студента Н. А. Немчинова, образовался кружок с литературно-философским наклоном 8.

    В университетских кружках дело часто ограничивалось бесшабашным весельем и студенческим молодечеством: доблестью считалось вылить в полоскательную чашку бутылку рома и осушить ее за один присест или до утра реветь хором шуточную песню "Калязинский монастырь на горе стоит", состоящую из одной фразы.

    В кружке Немчинова тоже чарку мимо рта не проносят и песни умеют петь, но здесь к тому же много говорят о литературе, здесь господствуют вольнолюбивые настроения, интерес к французскому социализму и склонность к безбожию, ненависть к казенщине и насмешка над авторитетом начальства. Тут не понаслышке знают о Фурье, читают Жорж Санд и Фенимора Купера. Каждое новое произведение Диккенса становится праздником в кружке. Горькая правда, сочувствие к беднякам и униженным, юмор и гуманность делают английского писателя в глазах этой молодежи чем-то родственным Гоголю, и в этих двух именах видит она опору новому, "реальному" направлению в литературе.

    Островский делит свои досуги между печкинской кофейней и "Британией", между кружком актеров и студентов: участвует в либеральных разговорах, спорах "натуралистов" с "метафизиками", зачитывается "Письмами об изучении природы" Герцена и последними статьями Белинского 9, выслушивает за рюмкой водки "четырех разбойников" и расстегаями на прогорклом масле, которые подают в студенческом трактире, крамольные речи. От речей тех весело кружится голова в предчувствии каких-то неслыханно важных перемен в России. До полного освобождения, свержения всей старческой трухи, косности, предрассудков - кажется, рукой подать.

    Пылают весенним огнем молодые головы, слово "эмансипация" не сходит с уст. Рассудительный Эдельсон делает в ту пору признание: "А время эмансипации, ты знаешь, и в истории народов, и в жизни развивающегося человека, и в природе имеет для меня особую прелесть" 10. Возвышенно и резко высказывается Тертий Филиппов, ci-devant (то есть недавний. - В. Л.) социалист и беспощадный атеист, как определит его лет пять спустя Аполлон Григорьев. А Островский, восхищенный романом "Домби и сын", собирается писать о Диккенсе статью, где хочет показать, что у дельца Домби "все естественные отношения к людям искажены" и человечность отдана в жертву чести фирмы 11.

    Важно отметить, что в том же наброске статьи о Диккенсе, написанном, вероятно, в 1847 или 1848 году, Островский не в ущерб "западническим" своим настроениям, возражая против национальной вражды и исключительности, попытается в то же время развить мысль о призвании "народного писателя", которому важно не только любить родину, но и "знать хорошо свой народ, сойтись с ним покороче, сродниться". "Изучение изящных памятников древности, изучение новейших теорий искусства пусть будет приготовлением художнику к священному делу изучения своей родины, пусть с этим запасом входит он в народную жизнь, в ее интересы и ожидания", - напишет здесь Островский.

    "партийного" славянофильства стал увлекаться русской стариной, бытом, обрядами народной жизни, и прежде всего русской песней. Когда молодой белокурый студент, опершись на бильярдный кий и высоко подобрав грудь, запевал чистым тенором в трактире "Британия" "Кто бы, кто бы моему горюшку помог..." - все мгновенно смолкало и собиралось у дверей бильярдной, и среди благодарных и восхищенных слушателей молодого певца был, конечно, и его новый приятель - служащий Коммерческого суда 12.

    Островского вдруг захватило обаяние народной песни. То, что казалось знакомым с детства и входило частью в будничный замоскворецкий быт, скучный и незамечаемый, - песни "молодцов"-приказчиков, сказки няни и бабушки - вдруг стало наново приоткрываться ему со своей поэтической стороны.

    вполне обыкновенным образом заполнял фирменный бланк суда:

    "1846 июня 3 дня в журнале заседания VII Отделения Московского Коммерческого Суда, по выслушании Русских песен, записано:

    N 1. Уж как едет мой ревнивый муж домой...

    N 3. А случилось мимо ехати торговым...

    N 4. Посмотрите-ка, добрые люди...

    N 5. У воробушка головушка болела..." 13

    Представляю, как веселились Островский и его друзья, используя таким манером канцелярскую бумагу {Строчка "Я поеду во Китай-город гуляти..." из песни "Посмотрите-ка, добрые люди..." использована в трилогии о Бальзаминове. Эта песня вошла в сборник К. Вильбоа "Сто русских песен" (Спб., 1860) и с успехом исполнялась под гитару Тертием Филипповым. Песня "Как неровня..." перефразирована в монологе Аграфены Кондратьевны в третьем действии пьесы "Свои люди - сочтемся!"}.

    и безразличия. Не редкость, что чиновники просто манкируют службой. Один из сотоварищей Островского по суду, столоначальник Георгиевский, совсем было исчез, перестал появляться в присутствии. Ему напоминали о его служебном долге записками, которые курьер привозил ему на дом, но поскольку он и на них не отвечал, приказано было доставить его в суд с приставом для исполнения им должностных обязанностей 14. Такой способ возбуждения служебного усердия не раз грозили применить и к молодому Островскому. Тщетно.

    То, что действительно его занимало - новые встречи, знакомства, разговоры о театре, и прежде всего свой исподволь начатый и уже не детский по задачам литературный труд, - все это было где-то в стороне от его служебной деятельности и не обнималось отеческим попечением начальства.

    Примечания

    1 См.: Литературная кофейня в Москве в 1830-1840-х гг. - "Рус. старина", 1886, N 4-6; Берг Н. В. Московские воспоминания. - "Рус. старина", 1886, N 10.

    2 Стахович А. А.

    3 См.: Эфрос Н.

    4 См.: Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1897, т. 11, с. 64-65.

    5 "Чувствовать сердцем - вот ее девиз..." - писал о Жорж Санд в своей газете В. Н. Драшусов ("Моск. гор. листок", 1847, N 12).

    6 См.: Барсуков Н. П.

    7 Григорьев An. Послание к друзьям моим... - Григорьев An. Избр. произв., с. 136. Текстолог, готовивший стихотворения Ап. Григорьева для серии "Библиотека поэта", не разобрал определения, отнесенного к Островскому: "Полу-Фальстаф, полу-Шекспир". Между тем эта строка ясно читается в автографе (ЦГАЛИ, ф. 362, он. 1, ед. хр. 41, л. 2).

    8 Колюпанов Н. П. Из прошлого. - "Рус. обозрение", 1895, N 4, с. 530- 533.

    9 См.: Бочкарев В. А. "Учен. зап. Куйбышев, гос. пед. и учительск. ин-та". 1942, вып. 6, с. 192.

    10 ЦГАЛИ, ф. 205, оп. 1, ед. хр. 26.

    11 Т. 10, с. 524.

    12 См.:

    13 ЦГАЛИ, ф. 362, оп. 1, ед. хр. 74, л. 255.

    14 См.: Московский коммерческий суд, с. 30.

    Раздел сайта: