• Приглашаем посетить наш сайт
    Мордовцев (mordovtsev.lit-info.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    Годы молодые

    ГОДЫ МОЛОДЫЕ

    В молодые лета недели длиннее, дни просторнее, и отчего-то без натуги за всем поспеваешь. Тут и служба, и дружба, и книги, и театр, и товарищеские пирушки, и страстные сердечные увлечения - мгновенные разочарования и новые неожиданные встречи.

    Нет у нас портретов Островского поры его молодости. В 40-е годы фотографии в России еще не водилось, а живописные портреты были привилегией более высокого и состоятельного круга. Да и кому бы пришло в голову тратить холст и масло, на увековечение недоучившегося студента, мелкого судейского чиновника?

    Но по обрывочным воспоминаниям мы легко представим себе Островского, каким он был в ту пору. Пусть читатель позабудет на минуту позднейшие его изображения - грузного, сырого, лысоватого "мэтра". Перед нами - молодой человек лет двадцати пяти, бледный, высокий, тонкий. Мягкие белокурые волосы его зачесаны назад и открывают высокий лоб. Голубые глаза щурятся застенчиво. Он настороженно глядит на незнакомого собеседника, но стоит слегка расположить его к себе, получить его доверие, как на лице его появляется выражение открытости, простодушия, и улыбается он как-то удивительно добро и приветливо.

    Одет он щеголевато, в модный фрак, едва ли не от Винтерфельда, и причесан у Дени. Когда-то ему пришлось отстаивать право следовать моде в аляповато и безвкусно одетом Замоскворечье, и не своей ли юности волнения имел он в виду, когда писал, "как в душе человека, который надевает модный фрак или сюртук, совершается драма...". "... Он раз пять подходит к зеркалу поглядеть, не смешон ли он; если идет куда, то крадется сторонкой, как контрабандист: а взгляните на него попристальнее, так он переконфузится до смерти".

    Ну, теперь-то, конечно, Островский смелее, развязнее, хотя досадная застенчивость не оставила его вполне, и он все еще по пустяку может залиться румянцем во всю щеку. Но фрак носит свободно, уверенно и чувствует себя проще в молодых компаниях.

    Москва конца 40-х годов благодушествует и веселится, проживает остатки дворянских состояний, устраивает балы, маскарады, вечеринки, катания с гор на масленицу. Островский со своими молодыми друзьями - взбалмошным, влюбчивым Тертием Филипповым и спокойным, рассудительным Эдельсоном - всюду бывает и не пропускает случая повеселиться и погулять.

    Друзья Островского еще только кончают университет. Он встречается с ними по старой памяти в университетском дворике или в "Британии", знакомится с их приятелями, студентами младших выпусков и как бы доживает свою студенческую молодость.

    Либеральные разговоры в дружеском кружке, которые, впрочем, остаются в границах юношеского вольномыслия и романтической мечтательности, не мешают Островскому и его приятелям предаваться невинным молодым утехам: ходить по погребкам и кофейням, ездить в маскарад и мгновенно влюбляться в каждое хорошенькое личико.

    Вот Островский и Филиппов пишут своему отъехавшему в Петербург приятелю Эдельсону о том, как они провели масленицу 1848 года: "... Собирались раза три вместе, один раз у Немчинова, потом у Островского, наконец, были в субботу в маскараде и видели всех твоих масок и ходили с ними. На другой день я, Филиппов, видел опять всех их у твоей тетушки. Потом встретились мы в Донском монастыре, но разговоров сколько-нибудь продолжительных или занимательных не имелось. Теперь опять мы, Филиппов и Островский, пишем тебе собча, что с нами случилось в Донском необычайное происшествие".

    И друзья рассказывают Эдельсону о встрече с некоей Катериной Михайловной Прудниковой, из-за которой они оба, как выражается в таких случаях Островский, "разрывались пополам и бились об земь". Далее идут в пестрой смеси известия о литературных новинках, ироническое сожаление о таком "преступном событии", как "французский мятеж", из-за которого, может быть, приостановятся поездки молодых людей за границу (а Эдельсон как раз и ехал в Петербург, чтобы хлопотать себе заграничный паспорт), наконец, университетские новости: астроном Перевощиков назначен ректором, а Платон Степанович Нахимов, не желая служить при новом попечителе, подал в отставку и приходил прощаться со студентами: "Я, говорит, не совсем вас оставляю, я буду на экзамены приходить к вам и т. д.". Заканчивается это дружеское послание воспоминанием о той же Прудниковой: "Еще мне, Островскому, следует прибавить, что от этой самой от Прудниковой я умираю вот уже третий раз в жизни".

    Правду молвить, не одна Прудникова была предметом воздыханий начинающего автора. Он был влюбчив, легко увлекался, но, боясь показаться чувствительным, часто мешал нежность с молодой иронией. Это настроение отразилось в случайно дошедшем до нас стихотворении Островского, посвященном другой молодой особе. Начиналось оно так:

    "Снилась мне большая зала,
    Светом залита.
    И толпа, под звуки бала,
    Пол паркетный колебала,
    Пляской занята.

    У дверей - официанты
    И хозяин сам;
    И гуляют гордо франты
    И сверкают бриллианты
    "

    Описание этого полупочтенного бала, где вальсируют купчихи, а маменьки прилежно следят за дочками на выданье, не просто прозаично, но насмешливо: перед нами почти пародия, некое предвестие Козьмы Пруткова.

    "Для нее толпа пирует
    И сияет бал,
    А она неглижирует,
    Что ее ангажирует
    Чуть не генерал".

    Тут в самой сшибке иностранных словечек - улыбка. Что-то вроде реплики из будущей комедии о Бальзаминове: "Он-то ходит под окнами манирует, а она ему из второго этажа пленирует".

    Но иронический тон неожиданно сменяется искренними вздохами и нежной лирикой. От насмешки над пошлой средой молодой поэт переходит к воспеванию одинокой чистой девушки, конечно печальной, конечно любящей, одной из будущих героинь Островского с "горячим" сердцем:

    "Как все пусто! То ли дело,
    Как в ночной тиши
    Милый друг с улыбкой смелой
    Скажет в зале опустелой
    Слово от души!
    Снятся ей другие речи...
    Двор покрыла мгла,
    И, накинув шаль на плечи,
    Для давно желанной встречи
    В сад она пошла...
    Ты моя? - Твоя!.. 1
    .......................................

    Пусть стихи эти наивны, кое-где неуклюжи, они хорошо передают строй души молодого человека. Островский чуть стесняется открытого выражения чувства, ему привычнее тон иронии, как в "Картине семейного счастья". Но если бы даже он вовсе не писал стихов, мы все равно угадали бы в нем рядом с сатириком - поэта. И диво только, как на столь прозаической почве: жизнь в московском захолустье, отец - ходатай по делам, служба в суде и т. п., уцелело и развилось это поэтическое сознание. Да так оно, пожалуй, и бывает.

    быть даже в новых владениях отца, наняли себе квартиру две сестры-мещаночки. Одна из них, Агафья Ивановна, была годом или двумя старше Островского и приглянулась ему. Где он впервые ее увидел? У обедни ли в местной церкви, на улице у колодца или познакомил их кто-то из домашнего окружения Островского - молодой купец Шанин или землемер Ягужинский? Не знаем. Но только Островский стал встречаться с ней, сблизился и не заметил сам, как привязался 2.

    Агафья Ивановна отнюдь не была недоступной светской красавицей, вроде Прудниковой, вышедшей вскоре замуж за графа Зубова. И, возможно, Островский поначалу думал о встречах с этой простой и не такой уж юной - ей было двадцать четыре года - женщиной как об удобной и необременительной связи. Но, видно, было в Гане нечто такое, что сделало ее близкой и необходимой ему. О женитьбе на ней даже трудно было заикнуться отцу. Да и надо ли жениться? Молодые люди его круга смотрели на романы с яузскими мещаночками более чем просто: ну, встречались, пока было весело, ну, перестали видеться, коли надоела. Тут все неожиданно для самого Островского оказалось серьезнее и крепче.

    Не только изображений Агафьи Ивановны не сохранилось, но даже фамилия ее осталась неизвестной {Сестра Агафьи Ивановны - Наталия Ивановна - носила фамилию Беленкова. Однако, скорее всего, это была ее фамилия по мужу. Вероятно, родители первой жены Островского были крестьяне, выкупившиеся из крепости и записавшиеся в мещанство. В таком случае ее должны были звать Агафьей Ивановной Ивановой. Однако все это лишь догадки.}. Для всех, кто в течение многих лет встречал ее рядом с Островским, она так и была: Гаша да Агафья Ивановна. Говорят, она не была красива, но привлекательна жизнью лица, глаз, улыбкой, веселой приветливостью. Потом, ближе к старости, она много болела, расплылась, пожелтела, но в молодые ее годы видится она нам румянощекой, чернобровой, в русском платке. Она была от природы умна, сердечна. Прелестным голосом, рассказывает С. Максимов, пела русские песни, которых знала очень много, к месту умела вставить шутливое словцо, меткую пословицу. Но, главное, полюбила Островского, жалела его по-матерински. А по-русски слова "жалеть" и "любить" идут, как известно, в простом народе заодно. Может быть, и Островского более всего привязала к ней ее мягкая женская участливость, та ласка, которой с детства, после смерти матери, не хватало ему в родном доме.

    На брак с Агафьей Ивановной он не мог решиться - это значило бы вконец рассориться с отцом и оказаться в самой черной нужде. Но Агафья Ивановна и не требовала от него ничего. Она терпеливо его ждала, любила, обогревала, и чем дальше, тем труднее было бы ему расстаться с ней. Как случилось-получилось, рассудил он, пусть так и будет.

    Отцу не нравилось, что сын зачастил в дом по соседству. И чтобы отвлечь молодого человека от сомнительного увлечения, дать ему посмотреть жизнь и развеяться, Николай Федорович предложил ему взять отпуск в суде и выехать на лето вместе со всей семьей в новокупленное имение Щелыково.

    Давно была у Николая Федоровича мечта - обзавестись собственным поместьем. Получив дворянское достоинство, как было не закрепить его покупкой имения? "... Наживите денег да крестьян купите - свои рабы будут. Вы ведь не из дворян, так это вам лестно", - говорит у Островского Турунтаев в пьесе "Пучина". Похоже, что здесь тронута психология, слишком близко знакомая автору. С 1846 года отец Островского, умевший благодаря своим связям и адвокатской опытности совершать выгодные сделки, стал покупать с торгов за умеренную цену имения разорившихся помещиков. В 1846-1847 годах он приобрел два имения в Нижегородской и два в Костромской губернии. Щелыково было самым крупным из них, по ревизской сказке числилось в нем 111 душ крестьян.

    Собирались в деревню основательно, нанимали экипаж тройкою и ямщиков. Называлось это - путешествовать "на долгих". 240 верст от Москвы до Ярославля ехали четверо суток.

    Через каждые 60 верст останавливались в пути: Троица - Переславль - Ростов, давали отдых лошадям. От Ярославля дорога шла на Кострому, а там и до Щелыкова рукой подать.

    Отец с мачехой взяли с собой в путешествие малых детей. А Александр Николаевич выговорил себе право захватить в эту поездку, чтобы скучно не было, своего приятеля, человека, вечно тершегося в их доме, Николая Николаевича Ягужинского. Николай ехал с Александром Николаевичем в роли то ли компаньона, то ли камердинера. Доброхотным и бессменным ординарцем Островского называет его С. Максимов 3.

    Николай, более известный по прозвищу "Межевой", был прежде землемером. По малой ли своей грамотности либо по пристрастию к вину он недолго пробыл в этой должности. Ягужинский искал себе благодетелей среди богатых купчиков, развлекал их, рассказывал всякие необыкновенные историйки, бесподобно крякал уткой и пил за их счет. Сколько унижений вытерпел он от своих благодетелей, скатившись в "метеорское" звание запойного пьяницы! Это не мешало Межевому слыть чудаком и весельчаком, способным украсить любую компанию. Люди такого рода, пусть "пропащие", но живые и талантливые, смолоду привлекали Островского и сами вечно кружились возле него.

    Может быть, Николай Николаевич и не казался Островскому-старшему хорошей компанией для сына, но, желая оторвать его от Агафьи Ивановны, отец и на Межевого был согласен.

    Прощаясь в Москве со своими друзьями - Тертием Филипповым и Эдельсоном, - он, кажется, обещал им вести регулярный путевой журнал и посылать отчеты с дороги. Во всяком случае, в иных местах дневника Островский прямо обращается к друзьям: "Тут я, признаюсь, удержаться от слез был не в состоянии, да и едва ли из вас кто-нибудь, друзья мои, удержался бы" или: "Я не знаю меру той радости, друзья мои, какую почувствовал бы я, если бы увидел вас в этих обетованных местах". Видно, так близок был Островский со своими новыми приятелями, так привык делиться с ними всем им написанным, что и этот дневник писал как бы в расчете на их сочувственное чтение. Это прибавило дневнику литературности, сделало его страницы этюдами, вышедшими из школы письма начинающего писателя, лишив их, правда, тона тех сокровенных признаний, какие делаются одному себе.

    Толстой верно замечал, что первую половину пути мы думаем о том, что оставили за собой; вторую - о том, что нас ожидает. Описывая отъезд из Москвы, Островский с нарочитой туманностью говорит о чувствах, одолевавших его в первые часы дороги. Хаос в его голове, отмечает он, постепенно прояснился и сгруппировался вокруг "одной мысли", и стал ему рисоваться "знакомый в душе образ женщины плачущей, страдающей, любящей. Потом стала представляться сестра". Речь идет, очевидно, о какой-то предотъездной драме. В образе плачущей, страдающей, любящей женщины легко угадать Агафью Ивановну. И как характерно, что, боясь домашней цензуры дневника или не желая делиться такими признаниями с друзьями, Островский вычеркивает эти строки, редактируя первую страницу так, чтобы случайный ее читатель ничего не мог понять: "... только что стали рисоваться знакомые в душе образы, так тут Николай со своими разговорами опять сбил все в кучу" 4.

    У Ягужинского была привычка незамысловатого остряка - рифмовать без продыху что придется, и он развлекал всю дорогу наших путешественников доморощенными комментариями: "Поедем мы с тобой в Кострому, да наделаем страму", "Прощай, Яуза, переходил я тебя нынче два раза..." и т. п. Словоохотливый заштатный землемер то и дело заставлял улыбаться перлам своей полуобразованности. Рослого содержателя постоялого двора он прозвал, к примеру, "Галиап". Главный юмор его речи был в невольном комическом эффекте, какой возникает при желании полуграмотного человека щегольнуть своей образованностью, и, подпрыгивая на ухабах, Островский краем уха прислушивался к нему.

    А оглянешься по сторонам - и тебя обступают впечатления дороги. Щемящие московские воспоминания отошли, растаяли, и молодой человек погрузился в то благодушное, счастливое и полное ожиданий расположение духа, с каким обычно пускаешься в молодости в путь, когда все, что вокруг, кажется новым, удивительным, а то ли ждет еще впереди!..

    В Троице-Сергиевом посаде Островский посетил монастырь. Сильное впечатление оставили нищие на паперти. От Троицы пришлось ехать по старой глинистой дороге - шоссе только прокладывали. Дорога шла лесом, время от времени встречались часовенки, святые колодцы с каменными навесами. И вдруг за две версты до Переславля открылся "очаровательнейший вид на город, на озеро, которое от ветру было похоже на огромное синее вспаханное поле, и на монастыри..." Начиная с этой минуты Островский впал в какое-то состояние беспрерывного поэтического восторга и то и дело восхищался тем, что попадалось ему на пути: городами, людьми, видами окрест.

    две недели провалялся в болоте, заживо съедаемый комарами, чтобы заслужить себе прощение от монастырской братии. Возможно, здесь услышал Островский тогда впервые о Ярилиной горе и Берендеевом царстве, древних поселениях близ Плещеева озера. Именно в этих местах между X и XII веками жили племена берендеев, как говорят, ушедших позднее в Золотую Орду и давших начало нынешней народности каракалпаков 5. Островский ездил и позднее этим путем в Щелыково и должен был не однажды слышать легенды о берендеях, прежде чем решился переселить их в знакомые костромские места в волшебной сказке "Снегурочка".

    Но сейчас для Островского все впервые и в новинку: и эта красота "залесной" Руси, и города, и дивная весна, и просыпающаяся природа, и люди. "С Переславля начинается Меря, - записывает он, - земля обильная горами и водами, и народ и рослый, и красивый, и умный, и откровенный, и обязательный, и вольный ум и душа нараспашку. Это земляки мои возлюбленные, с которыми я, кажется, сойдусь хорошо. Здесь уже не увидишь маленького согнутого мужика или бабу в костюме совы, которая поминутно кланяется и приговаривает: "А батюшка, а батюшка...". Островскому нравится в местных жителях, не испорченных близостью столиц, спокойное достоинство и русская обворожительная учтивость. А уж на девушек и молодых женщин наш путешественник вовсе не может глядеть равнодушно. Отец знал увлекающуюся натуру сына и понимал, что делает, когда сманил его в путешествие, чтобы разлучить с Агафьей Ивановной.

    "Что за типы, что за красавицы женщины и девочки, - восклицает он уже в Переславле. - Вот где я об земь бился и разрывался пополам". А дальше - едва не влюбился в молоденькую белокурую девочку на постоялом дворе в Шопше, которая улыбалась молодому человеку так, "что другой даме недели в четыре перед зеркалом не выучиться". Едучи же по луговой стороне от Ярославля, "встретили такую девочку, что все зараз ахнули от удивления - полненькая, черноглазенькая, говорит, ровно поет, только, к нашему несчастию, при ней был Аргус в виде старухи".

    Островский заглядывается по сторонам и, по молодости лет, а, может быть, отчасти, чтобы щегольнуть перед будущими читателями дневника - друзьями, оставшимися в Москве, отмечает хорошенькие лица заодно с другими достопримечательностями путешествия и не ленится методично подсчитывать красавиц: "Вот уж 8 красавиц попались нам по дороге".

    "Ростов - город из уездных, какие я до сих пор видел, самый лучший. Какие церкви-то, удивление, какое строение. Изящество, да и только". "Ярославль - город, каких очень немного в России, набережная на Волге уж куда как хороша". (В Ярославле Островский навестил своего университетского товарища - педагога Ушинского.) А добравшись до Костромы, просто не знает, как совладать с нахлынувшими на него впечатлениями.

    "Мы стоим на крутейшей горе, под ногами у нас Волга, и по ней взад и вперед идут суда то на парусах, то бурлаками, и одна очаровательная песня преследует нас - неотразимо. Вот подходит расшива, и издали чуть слышны очаровательные звуки; все ближе и ближе, песнь растет и полилась, наконец, во весь голос, потом мало-помалу начала стихать, а между тем уж подходит другая расшива и разрастается та же песня. И так нет конца этой песне. С правой стороны у нас собор и главный город, все это вместе с устьем Костромы облито таким светом, что нельзя смотреть. Зато с левой стороны, почти у самых наших глаз, такой вид, что кажется не делом природы, а произведением художника... А на той стороне Волги, прямо против города, два села; и особенно живописно одно, от которого вплоть до Волги тянется самая кудрявая рощица, солнце при закате забралось в нее как-то чудно, с корня, и наделало много чудес. Я измучился, глядя на это. Природа - ты любовница верная, только страшно похотливая; как ни люби тебя, ты все недовольна; неудовлетворенная страсть кипит в твоих взорах, и как ни клянись тебе, что не в силах удовлетворить твоих желаний - ты не сердишься, не отходишь прочь, а все смотришь своими страстными очами, и эти полные ожидания взоры - казнь и мука для человека.

    Измученный, воротился я домой и долго, долго не мог уснуть. Какое-то отчаяние овладело мной. Неужели мучительные впечатления этих 5 дней будут бесплодны для меня?"

    Гоголевский поэтический строй этого отрывка, острота и сила впечатлений явственно говорят сердцу молодого автора: нет, он не только замоскворецкий бытописатель, он еще не нашедший выхода своему лирическому чувству, не обнаруживший себя поэт.

    дом с колоннами на высокой горе, утопающий в кустах цветущей черемухи, светлая, тихая речка, вид с горы на несколько верст вдаль. Островский приехал с ружьишком, надеясь побаловаться красной дичью (позднее охоте он станет предпочитать рыбную ловлю), и в несколько дней обошел с Николаем все окрестности, познакомился с мужиками из ближних сел.

    Он не просто наслаждался и отдыхал, он на все вокруг глядел глазами художника. "Каждый пригорочек, каждая сосна, каждый изгиб речки - очаровательны, каждая мужицкая физиономия значительна (я пошлых не видал еще), и все это ждет кисти, ждет жизни от творческого духа. Здесь все вопиет о воспроизведении, а больше всего восхитительные овраги подле дома, перед которыми Чертов овраг в Нескучном саду очень незначителен, и живописные берега речки Сендеги, которым я не могу найти и сравнения".

    Так провел Островский летний отпуск 1848 года, живя на особицу (в дневнике почти ни слова о домашних, будто их вовсе нет), любуясь природой, гуляя по лесам с ружьем в сопровождении верного Межевого.

    Казалось, столько воды утекло за эту поездку, столько событий и впечатлений вместилось в краткие недели. А когда пришла пора возвращаться в город и Островский снова очутился в доме у подошвы одного из семи московских холмов подле Николы-Воробина, он застал все на прежнем месте: опять суд, и кофейня, и театр, неоконченная пьеса на столе, и ждущие встречи друзья, и выплакавшая за разлуку все глаза Агафья Ивановна.

    На следующее лето Островский не поехал по весне с семьей в Щелыково, хотя отец усердно приглашал его. Александр Николаевич отговаривался делами. Но едва отцовский экипаж выехал за заставу, Островский привел к себе в дом Агафью Ивановну, и они стали открыто жить вместе, как муж и жена. Для прилежного читателя Жорж Санд право на свободное чувство, не считающееся с имущественной или сословной рознью, было бесспорным и гражданский брак не казался чем-то кощунственным.

     

    Примечания

    1 Т. 6, с. 529-530. Ср. с вариантом текста в статье П. И. Вейнберга "А. Н. Островский (Биографический очерк)" (см.: Островский А. Н. Поли. собр. соч., т. 10. Спб., "Просвещение", 1905,,с. XIII-XIV).

    2 Ревякин А. И. Первая жена Островского. - "Лит. наследство", т. 88, кн. 1, с. 460-468.

    3 См.: А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 74.

    4 Т. 10, с. 350-360; см. также комментарий к дневнику Островского: Дневники и письма. М. - Л., "Academia", 1937, с. 199.

    5 См.: Памятники истории в окрестностях Переславля-Залесского. Ярославль, 1968, с. 31-39.