• Приглашаем посетить наш сайт
    Анненский (annenskiy.lit-info.ru)
  • Лакшин В.Я.: Александр Николаевич Островский
    Безвременье и безлюдье

    БЕЗВРЕМЕНЬЕ И БЕЗЛЮДЬЕ

    Смертельно раненный бомбой метальщика Гриневицкого Александр II медленно сполз на тротуар у решетки Екатерининского канала. Через час с четвертью он скончался во дворце.

    Убийство царя было кульминацией в кровавой борьбе горстки народовольцев с правительством. "С событием 1-го марта, - извещал Островского из Петербурга Н. Я. Соловьев, - здесь настали дни трепета и мрака невыразимого; на каждом лице читаешь глубокую тоску и вопрос: как это переживется и что будет дальше... завтра, послезавтра?.." 1

    Итог оказался неутешительным: "Народная воля" была разгромлена. Взошедший на престол Александр III ознаменовал начало своего царствования казнью Желябова и его товарищей. М. Н. Катков, давно предупреждавший, что игры с либералами заведут далеко, тайно злорадствовал и звал диктатуру. Надежды на обещанную конституцию развеялись как дым.

    А ведь всего год-полтора назад только и разговору кругом было, что о новых реформах. "Во всех сословиях населения проявляется какое-то неопределенное, всех обуявшее неудовольствие. Все на что-нибудь жалуются и как будто желают и ждут перемены", - признало Особое совещание министров в июле 1879 года.

    Тогда-то и в театральных кругах стали поговаривать, что пора-де реформировать русскую сцену, разрешить частные театры. С этой идеей носился Бурдин, подбивавший приятеля подать свой проект реформ, да Островский и сам решился было писать Записку во дворец о пересмотре театрального дела. Ко времени ли будет его Записка теперь?

    События 1 марта задели его даже с ближайшей, житейской стороны. Траур по убиенному императору, объявленный на полгода, закрыл двери театров. Это подорвало и без того шаткий его бюджет. Пришлось занять две тысячи рублей у доброго знакомого, А. А. Майкова, одалживаться у брата Михаила Николаевича. Среди общей неуверенности зыбки становились и все долговременные литературные планы.

    Прав был Щедрин, недавно написавший ему: "Каракозов и Засулич - вот российские историографы, которые в особенности будут памятны русской печати, которая, по обыкновению, за все и про все отдувается" 2.

    Гриневицкий стал "историографом N 1".

    После первых месяцев растерянности во дворце стали опоминаться, и маховик реакции начал раскручиваться вправо - медленно, тяжело и неуклонно. "Отечественные записки" с каждым днем испытывали все большие затруднения и, казалось, уже висели на волоске.

    С 1878 года, заключив по смерти Некрасова новый контракт c Краевским, Салтыков-Щедрин продолжал упорно вести журнал в прежнем направлении. С каждым годом это становилось труднее. Салтыков не обладал в той мере, как его покойный друг, искусством обходить цензурные рифы и мели. По своей грубовато-иронической манере он легко портил отношения с людьми влиятельными, и журнал получал предупреждение за предупреждением.

    Где тот прежний, резко порывистый, с аккуратными бакенбардами и в пенсне, энергичный Салтыков, каким запомнил его Островский по былым временам?

    Журнальные тяготы его надломили. Теперь это был дряхлый желчный старик, измученный болезнью и литературными невзгодами, встречавший посетителей в халате. Лоб его иссекли морщины, сходившиеся у переносицы, и лишь глаза смотрели по-молодому непримиримо и яростно.

    Щедрину нравилась не каждая из новых пьес Островского, но он прятал свои неудовольствия, понимая, как важно журналу сохранить сотрудничество такого автора.

    "Я думаю, что и без моего напоминания Вы дали бы нам новую пьесу, - обращался он к драматургу в июне 1880 года, - но во всяком случае считаю за долг выразить Вам, как глубоко я и прочие члены редакции дорожим Вашим сотрудничеством, и вместе с тем желаю сказать Вам слово признательности за сочувствие, выраженное Вами в последнем письме к моей деятельности" {Письмо Островского Щедрину, в котором он выражал сочувствие к его деятельности, остается неизвестным.}.

    Чем хуже были дела журнала, тем больше ценил Щедрин участие в нем Островского:

    "Хоть наш журнал и считается ныне злонамеренным (в особенности я лично), но надеюсь, что Вы не откажете нам в продолжении Вашего сотрудничества" (22 октября 1880 г.); "... нехорошо будет для нас, ежели мы без Вашей пьесы выпустим 1-ый N" (1882 г.) 3.

    И Островский показал себя человеком чести. Он не отступился от опального журнала даже тогда, когда ясно стало, что дни его сочтены. А между тем положение драматурга было довольно деликатным, поскольку брат Михаил Николаевич, с которым он был близок и в доме которого останавливался, бывая в столице, как и все петербургское окружение брата, косо смотрел на журнал Щедрина.

    Во дни молодости Островского крутился возле "москвитянинцев" некто Феоктистов, написавший потом о них недобрые, лживые воспоминания. Теперь Е. М. Феоктистов пошел в гору и вместе с Тертием Филипповым и Михаилом Николаевичем Островским примкнул к охранительной, крайне правой партии при дворе, вдохновляемой из Москвы Катковым. Щедрин не зря угадывал в них своих гонителей.

    "Островский Феоктистову
    На то рога и дал,
    Чтоб ими он неистово
    Писателей бодал" 4.

    Хлесткая эпиграмма Д. Минаева намекала на близкие отношения М. Н. Островского с С. А. Феоктистовой. Но она говорила и о том, что именно по протекции министра Островского Феоктистов был назначен начальником Главного управления по делам печати, то есть верховным цензором. Братья Островские склонялись к разным общественным полюсам.

    "Десница Каткова явно простерлась надо мною и вдохновляет Феоктистова, - писал Щедрин 31 января 1883 года А. В. Боровиковскому. - Вы не можете себе представить, что тут происходит. Островский-министр брата своего (Александра) походя поносит" 5.

    Каков же должен был быть испуг и ожесточение в дворцовых кругах, чтобы Михаил Николаевич, искренне любивший и почитавший брата, стал "походя поносить" его! По-видимому, не смог скрыть досады на его сотрудничество в "Отечественных записках".

    Правду сказать, в вопросах политики и литературы братья и прежде редко сходились.

    К началу 80-х годов Михаил Николаевич достиг высокого положения при дворе и стал коснеть в добропорядочном монархизме. Природа наделила его, как и всех Островских, умом трезвым и ясным, но при умеренном темпераменте и законопослушном характере. Он был зорок на многое: еще в 70-е годы писал П. В. Анненкову из деревни письма, где огорчался жестокостью рекрутчины, нравственным ничтожеством сельских пастырей, пороками местного управления. Но дальше обличительства в мягком домашнем кресле его возмущение не простиралось. Зато в столице он получил репутацию аккуратного и дельного чиновника: готовил реформы по контролю, содействовал принятию закона о сбережении лесов, обновил горный устав, поощрял кустарные промыслы... Но на "основы", понятно, не замахивался.

    Чем больше коснел Михаил Николаевич в своем консерватизме, тем гуще шли ему чины и ордена, а чем гуще шли чины и ордена, тем больше утверждался он в своей правоте по части незыблемости престола и отечества.

    Обычно считают: ограничен - значит, глуп. Михаил Николаевич был умен, но ограничен - ограничен своим положением, смолоду взятым разбегом по чиновничьей лестнице. В 1871 году - товарищ государственного контролера, в 1872 - сенатор, в 1874 - статс-секретарь, в 1878 - член Государственного совета, наконец, в 1881 - министр государственных имуществ. В 1883 году он получил высокий чин действительного тайного советника 6.

    Старший брат, талантом которого он гордился, огорчал его своей терпимостью к "красным", сотрудничеством в подозрительно крамольном издании. Михаил Николаевич, и сам не чуждый литературных интересов, издавна знался и с Некрасовым и с Салтыковым, но не афишировал этого знакомства и умел вовремя отодвинуться, встать на официальную ногу, едва чувствовал для себя опасность.

    Приезжая в Петербург, Островский часто останавливался в ставших теперь совсем роскошными апартаментах брата-министра на Большой Морской, в доме 44. "У меня помещение особое внизу, - извещал он жену, - комнаты вдвое больше и выше наших, с коврами, с мраморными каминами, совершенно дворец".

    Ходили забавные россказни о том, как, засидевшись накануне с актерами в веселом застолье, Островский появлялся наутро в министерском кабинете Михаила Николаевича.

    "Министр резко откидывается на спинку кресла, бросает перо и сухо обрывает брата:

    - Ничего я не вижу, Саша, в этом хорошего!

    Драматург поднимается и с укоризной отвечает:

    - А что же, по-твоему, эти твои бумаги лучше?

    И братья расстаются" 7.

    Летние месяцы Михаил Николаевич часто проводил в Щелыкове.

    Братья вместе гуляли, а за столом садились обыкновенно рядом. "Во время обеда, - вспоминает жена Музиля, В. П. Бороздина,- А. Н. и М. Н. непременно поспорят, отодвинут стулья, сядут друг против друга и, когда спор разгорится, повернут стулья спинками друг к другу и в таком положении, не глядя друг на друга, продолжают спорить, а я сижу напротив и едва удерживаюсь от смеха" 8.

    Александр Николаевич не принадлежал к доморощенным политикам, которые любят обсудить судьбы мира за чашкой чая, и обычно, едва разговор касался остросовременных вопросов, улыбаясь, говорил, что их лучше решать не с ним, а с Горчаковым или Бисмарком. Но не отказывал себе в удовольствии иной раз поспорить с братом-сановником на политические темы, как будто для того лишь, чтобы сбить с него петербургское высокомерие.

    или неторопливую прогулку. Иногда ему удавалось уговорить Михаила Николаевича пойти ловить с ним рыбу. Сенатор удил в перчатках, брезгливо насаживая червя на крючок под добродушно-насмешливым взглядом Александра Николаевича.

    Они не раз уж решали про себя - не касаться больше политики, но невольно срывались в спор. Нельзя сказать, чтобы наш драматург одобрял, к примеру, терроризм или придерживался радикальных взглядов на государственное устройство. Известно было, что он осуждает "преступные мальчишеские выходки" террористов. Но вот однажды, во время тихой послеобеденной прогулки с братом в компании четы Музилей, Михаилу Николаевичу подали телеграмму из Петербурга. Он страшно побледнел и сказал изменившимся голосом: "Какой ужас! Мезенцева убили!" (Мезенцев был ненавидимый революционерами шеф жандармов, и Степняк-Кравчинский привел в исполнение приговор "Народной волн" над ним.) Александр Николаевич посмотрел на испуганного брата и ответил неожиданно:

    - Давно пора! Как раньше не убили! 9

    Легко представить себе немую сцену в духе гоголевского "Ревизора" на дорожке щелыковского парка!

    И так всегда. В домашних, семейных отношениях не было, казалось, людей ближе. Михаил Николаевич поддерживал брата, принимал участие в его петербургских хлопотах, помогал, советовал. Но едва дело касалось "общих материй", братья будто молчаливо поворачивали стулья спинками друг к другу.

    А теперь "на первое возвратимся", как говаривал Аввакум. В тяжелую пору гонений "Отечественным запискам" особенно важно было сохранить сотрудничество Островского. Это был знак того, что настоящие писатели, несмотря на все нападки, не отвернулись от журнала.

    "Считаю приятнейшею обязанностью уведомить Вас, - писал Островскому с нарочитой витиеватостью Салтыков, - что "Отечественные записки" еще существуют, а следовательно, не невозможно, что и 1-й N 1883 года выйдет" 10. Ссылаясь на обычай, заведенный в журнале "с древнейших времен", Салтыков просил понятно, новую пьесу. Но весь тон его письма намекал прозрачно, что журнал живет от книжки к книжке, под постоянной угрозой запрета.

    Островский дал тогда Салтыкову свою комедию "Красавец-мужчина". В январе следующего, 1884 года он напечатал в "Отечественных записках" пьесу "Без вины виноватые". А всего спустя три месяца, в апреле 1884 года, правительство объявило, что журнал запрещается за вредное направление и открывшуюся связь некоторых его сотрудников с революционным движением.

    Лишение журнала Щедрин пережил как личную трагедию. Несчастие делает человека недоверчивым. Ему казалось, что с закрытием "Отечественных записок" все литераторы отшатнулись от него. И Островского он заподозрил в том же.

    Еще прежде, по врожденной привычке никого не щадить ради красного словца, Щедрин посмеивался над тем, каким "высокопоставленным" выглядел драматург на данном в его честь в 1882 году обеде: "Сидит скромно, говорит благосклонно и понимает, что заслужил, чтоб его чествовали. И ежели в его присутствии выражаются свободно, то не делает вида, что ему неловко, а лишь внутренне не одобряет. Словом сказать, словно во дворце родился" 11.

    Написано смешно, едко, но несправедливо. Щедрин зря растрачивал свой яд, осмеивая сдержанность Островского. Его положение "брата своего брата" было более чем деликатным. Зато поведение в отношении автора этих язвительных строк оказалось безукоризненным.

    В бедственную для "Отечественных записок" пору Островский выхлопотал через брата право напечатать в журнале три ранее запрещенные сказки Щедрина: "Премудрый пескарь", "Самоотверженный заяц" и "Бедный волк". Сказки Щедрина вызывали у него восхищение. Он читал их вслух дома. Его сын Миша переделал для народного издания одну из них - "Пропала совесть".

    Свою последнюю пьесу Островский был вынужден печатать в другом журнале. "Отечественных записок" уже не было. Но о ком говорил он, появившись в 1885 году на литературном вечере у М. М. Стасюлевича, в редакции "Вестника Европы"? О Щедрине! Он говорил не только о "несравненных приемах" его сатиры. Он называл его пророком, vates'oм римским, вспоминал библейских пророков, прорицавших будущее, сравнивал по силе поэзии со второй книгой Ездры. "Главное в нем ум, - говорил Островский, - а что такое талант, как не ум? А что такое вдохновение, как не талант?" 12 По-видимому, среди его слушателей были такие, что, признавая ум Щедрина, усомнились в его художественном даре, и Островский горячо возражал им.

    В дни, когда голоса сочувствия к Щедрину раздавались не часто и самому автору "Сказок" казалось, что он потерял своего читателя и говорит в пустоту, слова Островского о нем были поступком.

    Ползучая, "тихая" реакция постепенно заполняла своим тлетворным дыханием все поры жизни. Напуганное революционерами правительство действовало робко, с оглядкой, но в одну сторону. После того как "Отечественные записки" были задушены, нечего, казалось, ждать. Уставшее от вспышек радикализма и собственной неустойчивости общество покорялось тупой, гнетущей силе.

    И в эти-то годы Островский задумал хлопотать о реформе театра! Право, нельзя было выбрать времени неудачнее. Но что делать! Он был уже не молод и понимал, что иного времени ему не дано будет. К тому же все театральное дело в России было в таком загоне, что никогда еще эта задача не казалась насущнее.

    Что это, в самом деле, происходит, с искусством? Наступают вдруг такие времена, когда не только литература, прямо зависящая от общественного тонуса, но музыка, пение, исполнительское искусство, даже балет, поникают и падают. Дело, на первый взгляд необъяснимое: ведь голоса, музыкальность, талант лицедейства природа отпускает, не скупясь, всякому поколению. Но в одно десятилетие искусство цветет, в другое - вянет.

    Еле ожившая в 60-е годы общественность была мало-помалу оттеснена и задавлена новой бюрократией годов 70-х: ее казенной поступью, ее буржуазными вкусами. Снова, как в николаевские времена, всеми овладели апатия, равнодушие, и вдохновение царило лишь за зеленым карточным столом. Готовилась бедственная для искусства полоса.

    По-видимому, культура имеет какое-то единство, и если засыхает ее ствол, не может пышно цвести одна какая-то ветвь. Искусство - свободное дыхание общества, и, перехватив горло у литературы, нельзя рассчитывать, скажем, на прогресс оперного пения: опера с роковой неизбежностью выдыхается и падает вслед за романом и драмой.

    "Отечественные записки" закрыты и Щедрину не дают писать. Нет, Островский увидит неразрывную связь литературы, репертуара и искусства актера. Драматургия падает, приспособляясь к штампам сцены, сцена падает, питаясь штампами драматургии.

    театром и интеллигенцией.

    Театр императорский, возникший когда-то как забава двора и с трудом выбившийся к художественному значению, терпел жестокий кризис: на всем появился налет расхожей дешевизны. В Петербурге заметно мельчал репертуар, падала культура актеров. А. И. Шуберт вспоминала, что когда, после долгого перерыва она вернулась в 1882 году на Александрийскую сцену, ее поразил сам уровень театра: "Полное невежество, непонимание русской жизни и честного отношения к делу. Ни одна душа ничего не читает, ничем не интересуется и только носится со своим "я" 13.

    Но что до того дирекции театров?

    Гедеонова-младшего в 1876 году сменил барон К. К. Кистер, пробывший на этом посту до осени 1881 года. Годы правления Кистера Островский называл "лихолетьем" для русского искусства. "Я теперь удивляюсь, - вспоминал он несколько лет спустя, - как мы пережили это время, как не бросили писать" 14.

    "душою министерства" при графе А. В. Адлерберге. Молодой Адлерберг не любил движения и чистого воздуха, сидел большей частью дома, а две трети прошений, адресованных ему, отправлял в камин, не читая. Понятно, что такой человек, как Кистер, был для него находкой. Ждали, что бывший кавалерист и служащий Ботанического сада и в театрах наведет строгий порядок.

    Но с театрами "ботанику" Кистеру оказалось управиться труднее. Суворин говорил, что этот немецкий барон напоминает ему того садовника в оранжерее, который, "не умея воспитывать цветов, стал бы насаждать в ней капусту и картофель". Он знал одно - экономию для казны, и с этой похвальной целью превратил императорские театры в доходные дома с увеселениями. При Кистере было запрещено делать траты на русские пьесы. Актер Музиль вынужден был за свой счет поставить беседку на сцене в комедии "Правда - хорошо, а счастье лучше", чтобы выполнить ремарку автора. В Петербурге в той же пьесе вместо обеденного стола поставили карточный, и он развалился прямо на сцене. "Поруганное русское искусство постепенно замирало в императорских театрах..." - подвел итог этой поре Островский 15.

    Вопреки логике, среди общего мрака судьба преподносит иной раз некоторые сюрпризы. С новым царствованием пришел и новый министр двора: Островскому хвалили И. И. Воронцова-Дашкова как простого и доброго человека. Директором театров при нем стал Иван Александрович Всеволожский, сменивший ненавистного Кистера. В 1881-1882 годах увольняли, как правило, либеральных министров, но колесо истории ненароком зацепляло и уносило за собой в небытие и одиозные фигуры.

    При Всеволожском все же было легче, хотя театрам от него оказалось мало проку. Бывший атташе при канцелярии министерства иностранных дел в Париже, он ставил когда-то легкие спектакли при дворе, мастерски разрисовывал женские веера, шалил карикатурами. Этого было достаточно, чтобы прослыть художественной натурой и получить в заведование русские театры. К Островскому Всеволожский относился беззлобно, но чуть свысока, как парижский фат и бонвиван к российскому простецу. "Сермяга! - отзывался он о его пьесах. - Может быть, это и подходящий костюм для известного слоя населения, но на императорской сцене не должно пахнуть козлом..." 16.

    Ах, Иван Александрович, Иван Александрович! И не стыдно вам, с вашей репутацией острослова, повторять такие зады? Ведь и Верстовскому приписывались эти слова. Да и сам Ипполит Маркелыч Удушьев у Щедрина уже произнес свою историческую фразу: "Со времени его появления русская сцена пропахла овчинным полушубком" 17

    И чтобы разнообразить репертуар, Всеволожский спрашивает, морща нос, у чиновника, отсидевшего накануне за своего директора в Александринке спектакль Островского: "Ну как, пахло капустой?" И чиновник отвечает ему в тон: "Несло, а не пахло..."

    Директор рисовал на Островского карикатуры. Вот одна из них: Островский восседает, скрестив ноги по-восточному, на цветке лотоса, выросшем над Москвой-рекой, и указывает на свой пуп, на котором написано: "центр мира". Всеволожского раздражала борьба Островского за автономию московской сцены.

    Понятно, что и Островский, держась внешне почтительно, платил ему антипатией. Однажды Суворин обронил в разговоре с драматургом, что новый директор не злой, в сущности, человек. Островский достал фотографию Всеволожского из ящика стола и, кивнув на нее, сказал: "Видите эти глаза? Это оловянные глаза. Такие глаза бывают только у злых людей".

    Оловянные глаза управляли русским искусством.

    спектакля "Красавец-мужчина" в театре было вывешено объявление, что больше трех раз просят не вызывать автора. А "Без вины виноватые" тишком сняли с репертуара вскоре же после премьеры.

    "Такое нарушение приличия, справедливости и авторских прав возмущает душу, - горько сетовал Островский; - они и умереть-то не дадут покойно. Пьеса имела громадный успех, большинство публики ее не видало; я приезжаю из деревни и узнаю, что публика требует мою пьесу, что артисты несколько раз просили поставить ее на репертуар, и она все-таки не ставится" 18.

    Заведующего репертуаром Погожева Островский всерьез не принимал, для него это был "нуль". Не злой демон, не негодяй - просто ничто. Порой он рассуждал даже, что при общем безвременье и безлюдье управление "нулем", пожалуй, лучший выход для театра. Ведь сколько дров может наломать деятельный дурак, невежда с реформаторским зудом в крови. "А от нуля какой же вред? - говорил Островский. - Бывает, конечно, что и нуль заносится, но, по отсутствию содержания в середине, он, при первом ассаже, сейчас же опять принимает свою круглую форму" 19.

    "нуль" поразил его как-то, явившись к нему домой на пасху в полной парадной форме - мундире, треуголке и при шпаге - и, после обычных поздравлений, предложил вступить с ним, как с начальником репертуара, "в сердечные отношения". Тогда и пьесы будут идти чаще, намекал он.

    Не хватало еще Островскому давать взятки чиновникам конторы! Он отчитал Погожева, как мальчишку, сказав, что тот еще молод, недавно служит и должен бы остерегаться делать такие предложения солидным людям. Погожева как ветром сдуло, но, понятно, присутствию пьес Островского в репертуаре Малого театра это плохо помогло.

    Мудрено ли, что при таком начальстве упала всякая дисциплина, всякая этика в театре.

    "Боже мой! Что за люди, что за отношения у них! Страшный, мрачный мир!" - писал Островскому Н. Я. Соловьев, впервые оказавшись в 1879 году за кулисами прославленной Александринки 20.

    Актеры привыкли опаздывать на репетиции, коверкали текст, откровенно скучали на сцене, пока партнер произносил свой монолог.

    "Один говорит: "Давайте-ка я вам на будущей неделе "Гамлета" отмахаю!" А актриса: "Нет, прежде надо "Фру-Фру" поставить: у меня есть платье для этой роли"21.

    Актеры приучались к утрировке, к внешнему паясничеству, и их уже трудно было заставить играть в серьезной пьесе. Проорать четыре акта благим матом или проходить колесом на сцене к удовольствию райка - вот все их искусство, возмущался Островский.

    При Верстовском трудна Малого театра подбиралась с величайшим старанием, и все роли в пьесе идеально расходились между исполнителями. Теперь драматургу приходилось иметь дело с куцыми труппами, где рядом с мастерами играли посредственные ремесленники, а для некоторых ролей и вовсе не находилось актеров. Играть пьесу с такой труппой, говорил Островский, все равно что пианисту "давать концерт на инструменте, в котором половина струн порвана, а в остальных много фальшивых" 22.

    "Неурядица" исполнения начиналась с пренебрежения к тексту, оскорбительного для драматурга. Родоначальником этой дурной традиции был петербургский актер В. В. Самойлов, говоривший: "Пьесы - это канва, которую мы вышиваем бриллиантами" 23.

    В Александринке Островской должен был иметь теперь дело с ученицей Самойлова - Струйской. Драматург страдальчески морщился, вспоминая, как проходил с ней роль царицы Анны в "Василисе Мелентьевой". Приходилось бесконечно объяснять и показывать ей, чтобы добиться хоть какого-то смысла в монологах. Тщетно. На премьере она, по словам Островского, читала вместо его стихов что-то свое.

    "Поздней любви". Островский не был на премьере, но заподозрил что-то неладное, когда прочел в газетах укоры автору в очевидных психологических натяжках и несообразностях. Приехав в Петербург, он пошел на спектакль. И что же? В пьесе была тщательно обдуманная автором драматическая сцена, когда стряпчий Маргаритов, подозревающий Николая в краже документов, в отчаянии обращается к дочери: "Дитя мое, поди ко мне", а Людмила, любящая Николая, отвечает отцу после горького раздумья: ""Нет, я к нему пойду". Вместо этого Струйская бойко сюсюкала: "Ах, нет, милый, добрый папаса, я к нему пойду!" 24 С автором в эти минуты едва дурно не сделалось. Так испакостить роль, пьесу!

    В последние годы в Александрийском театре стали восходить новые звезды - прекрасный бытовой актер Давыдов, комик Варламов, обаятельная Савина. Но их блистательное жизненное исполнение не было подкреплено ансамблем. К тому же даже молодая прима Савина играла неровно и не обладала вкусом в выборе пьес. Ее прельстил успех в одной из поделок Виктора Крылова, и теперь он писал для нее роль за ролью. К Островскому она разрешала себе относиться свысока.

    Пьеса "Невольницы" чуть их не рассорила. Савина закапризничала и отказалась играть Евлалию, заявив, что не желает в свои двадцать шесть лет изображать двадцативосьмилетнюю героиню. Островский расстроился: не держать же ему у себя в столе метрики всех актрис, чтобы при писании ролей сверяться с их возрастом!

    К несчастью, нечто подобное завелось в последние годы и в Москве. Когда-то старик Щепкин был ярым врагом любого калечения текста, того, что на театральном жаргоне невинно звалось "урезкой", "выкидкой", "вымарыванием"; не позволил бы он в серьезной пьесе и никакой "отсебятины". Теперь же, с падением художественной дисциплины, у актеров пропал всякий пиетет и к авторскому тексту. Мало кто старался понять и перечувствовать все вложенное в роль драматургом. Легче казалось подогнать текст пьесы "под себя".

    произносить в пьесе "Красавец-мужчина" слово "красавец" - с гневом ли, с презрением или любовью? И Островский ответил: "... скажи Савиной, что слово "красавец" надо произнести с горьким упреком, как говорят: "Эх, совесть, совесть!" Но тут есть оттенок в тоне; в упреке постороннего человека выражается, по большей части, полное презрение: а в упреке близкого, например брата, мужа, любовника, больше горечи, а иногда даже и горя, чем презрения. Так и в слове "красавец" должно слышаться, вместе с презрением, и горечь разочарования (т. е. досада на себя) и горе о потерянном счастье" 25. Сколько же разных психологических оттенков, бликов заключала в себе для Островского едва ль не любая реплика!

    Молодой еще актер А. И. Южин, ожидая выхода на сцену, стал однажды свидетелем того, как Островский неслышно прохаживался за кулисами в своем казакине на беличьем меху и в мягких плисовых сапогах. Он что-то приговаривал негромко, временами одобрительно кивал головой. Южин прислушался и различил слова: "Славно!.. Молодцы!.. Ладно!" Обрадованный успехом товарищей по спектаклю, Южин осмелился подойти к драматургу и спросил: "Вам нравится, Александр Николаевич, как играют?" "Нет, - отвечал драматург, - это я говорю: хорошо написал, Александр Николаевич!" 26

    Однако в театре с литературой не церемонились. Талантливая молодая актриса Г. Н. Федотова ставила Островскому ультиматумы. Ее муж, режиссер А. Ф. Федотов, сообщал своей знакомой с оттенком гордости: "Жена заявила Островскому, что только в таком случае решится играть "Бешен. деньги", если он даст ей право выбросить из роли все, что она найдет нужным, и он, великий автор российский, сейчас же и дал свое согласие. Я вымарал целыми сценами - и следов не осталось от всех этих мерзостей" 27. И так было не однажды. Федотова долго отказывалась репетировать главную роль в пьесе "Сердце - не камень", назначенную ей автором, а когда сыграла ее, все-таки ушла из спектакля после третьего представления...

    репертуара. Теперь он утверждался в мысли, что сама слабость репертуара - следствие бедственного состояния сцены: упадка мастерства, дурного вкуса актеров. Стало быть, надо прежде всего реформировать театр.

    Неправдой было бы сказать, что ничто в эти годы не утешало, не радовало Островского на сцене. Несмотря на все обиды, он ценил мастерство Савиной и Федотовой. Вдохновенно играли в его пьесах О. О. Садовская, Н. А. Никулина. Да и в Петербурге в 80-е годы появилась вполне его актриса - подлинная единомышленница в искусстве Пелагея Антипьевна Стрепетова.

    Небольшого роста, невыгодной внешности - болезненная, пригорбленная, она обладала замечательной красоты голосом и редкой выразительности глазами. Ее природный артистический дар был настоящим чудом. Островский помог ей уверовать в себя, защищал от несправедливых гонений дирекции, писал для нее роли. В ее таланте было как раз то, что он более всего ценил, - умение передать простые, сильные чувства. Играя в Петербурге "Без вины виноватые", она подчиняла себе зрительную залу.

    "Мужчины самые деревянные плакали, - сообщал автору свое впечатление от спектакля А. С. Суворин. - Возле меня сидел один художник, любящий корчить Мефистофеля. Он все время крепился, даже иронизировал надо мною, но последняя сцена так его захватила, что он приставил бинокль к глазам и продолжал в него смотреть на сцену даже после того, что занавес опустился. - Что вы, говорю, пойдемте. - А он все смотрит в бинокль, из-под которого слезы текли. И надо отдать справедливость Стрепетовой - она просто сама себя превзошла. Вы когда-нибудь посмотрите, что она делает после того, как срывает медальон и говорит "он, он!". Это вдохновенное у нее место, нечто такое, что вообразить себе трудно. Такая радость, ангельская какая-то, блаженная, какой я никогда не видал ни в жизни, ни на сцене. По-моему, этому моменту в ее игре даже подражать нельзя" 28.

    Ради таких минут и существует искусство театра: Островский знал это. Но знал и другое: гениальная Стрепетова, как и Давыдов, были чужаками на этих подмостках. Будто залетные птицы, чужестранцы, гастролеры в петербургской труппе - так мало поддерживал их ансамбль, так бедно и беззвучно было все округ.

    "наш несчастный Малый театр". Надо было многое пережить, чтобы признаться себе: "Это убеждение, что театр мой, что я что хочу, то в нем и делаю, - фальшиво" 29.

    Здесь играли его друзья - Музиль, М. Садовский, стареющая Рыкалова. Здесь на его глазах восходило новое светило драматической сцены - Мария Ермолова. Но что-то бедственное случилось и с этой, "небывалой в мире" труппой.

    И, мечтая о реформе сцены, Островский думает о том, как помочь любимым своим актерам выйти из бесхудожественной, понижающей их талант среды, как снова вернуть театру достоинство творческого организма, обрученного не с интригой, дележкой окладов и ролей, а с высокой литературой.

    Для того он и сидит, не разгибаясь, и не спит ночей, составляя доклады и записки, призванные по-новому поставить театральное дело в России.

    Он еще не знает, что нельзя создать цветущий оазис театра в безводной пустыне общественности и культуры. Он будет биться и разобьется о рутину своего времени. А пока, не догадываясь об этом, все гребет и гребет - против течения. 

    1 "Труды Костром, науч. об-ва...", вып. 42, с. 90.

    2 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т., т. 19, кн. 1. М., 1976, с. 77.

    3 Там же, с. 157, 182; т. 19, кн. 2. М., 1977, с. 154.

    4 Д. Стихотворения. Л., 1948, с. 299 (Б-ка поэта. Малая сер.).

    5 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т., т. 19, кн. 2, с. 182.

    6 О М. Н. Островском см.: "Моск. ведомости", 1899, N 11; Островский. Новые материалы... Пг., 1924, с. 244-248.

    7 Вокруг Чехова. М., 1959, с. 208.

    8 См.: Маслих В. А. А. Н. Островский в Щелыкове. - В кн.: Звенья. Кн. 8. М., 1950, с. 392.

    9

    10 Салтыков-Щедрин М. Е.

    11 Там же, с. 100.

    12 А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 293. См. также письмо Н. Н. Луженовского - М. Е. Салтыкову-Щедрину от 7 марта 1887 года ("Лит. наследство", 1934, т. 13/14, с. 414).

    13 Моя жизнь, с. 254.

    14 Т. 10, с. 249.

    15 Там же, с. 248.

    16 А. Н. Островский в воспоминаниях современников, с. 277.

    17 Собр. соч. в 20-ти т., т. 12, с. 192.

    18 Т. 12, с. 273.

    19 Там же, с. 213.

    20 "Труды Костром, науч. об-ва...", вып. 42, с. 52.

    21

    22 Там же, с. 176.

    23 Там же, с. 177.

    24 Там же, с. 211.

    25 Т. 12, с. 145.

    28 По мастерской Островского. - "Театр и драматургия", 1935, N 6, с. 42.

    27 Письмо А. Ф. Федотова - Д. В. Аверкиеву от 7 окт. 1870 г. ("Лит. наследство", 1974, т. 88, кн. 1, с. 608).

    28 Неизданные письма к А. Н. Островскому, с. 560.

    29